Все у нас особенное. И даже патриотизм, принимающий подчас форму иррациональной любви к географической карте, тоже какой-то особенный. Вот прямо на днях я обнаружил на мусорном контейнере огромную, выполненную масляной краской надпись. Надпись была такая: «Курилы наши». Главное тут, разумеется, не само проявление бурного патриотического восторга, а с безукоризненной точностью выбранное пространство его репрезентации.
И вера особенная. Об этом лучше всего — у Лескова:
— Вы, — говорят англичане, — нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.
— Евангелие, — отвечает левша, — действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
И вот еще о самобытности. Пару лет тому назад перед входом в аптеку я увидел сидевшего на маленькой скамейке мужичка. В ногах у мужичка валялась потрепанная бесформенная кошелка, из которой торчали какие-то трубки и железяки. На шее его висел кусок картона. На куске была бесконечно интригующая надпись: «Изличаю все болезни и гимарой срочно». Публика, впрочем, обидно игнорируя безусловную самобытность и вселенскую универсальность этого культурного героя, шла все же в заурядную и вовсе не самобытную аптеку.
[Память]
Сбоку бантик
«Выхожу я из метро, — рассказывает мой приятель, — и вижу: стоят какие-то в форменных маечках, ну, какие-то очередные «наши-из-параши» и раздают эти самые ленточки — ну, ты знаешь, которые у некоторых на машинах висят. Кто-то не глядя берет и кладет в карман. Кто-то куда-то прицепляет. И вот я слышу вдруг до боли знакомый диалог, даже не сразу вспоминаю, где я его слышал. Потом до меня доходит, что это же почти буквально «Собачье сердце». А диалог такой. Какому-то дядьке средних лет суют они эту ленточку. А он говорит: «Нет, спасибо, не надо». — «А почему это вы не возьмете?» — спрашивают у него с некоторым таким нажимом. «Не хочу», — говорит. «Вы что, не чтите память о погибших в войне?» — «Очень чту». — «А почему же не хотите взять?» — «Да просто не хочу». И пошел себе.
Потом сразу же выходит из метро пожилой дядька. Они и к нему — с ленточкой. А он спокойно так, дружелюбно и вместе с тем назидательно, говорит: «Молодые люди, орден с такой ленточкой у меня уже есть. С сорок четвертого года. А чужого мне не надо». Прекрасный старик.
Прекрасный старик и прекрасная история. Правильная.
Принято считать, что праздник Девятое мая — едва ли единственный из дошедших с советских лет праздников, чья историческая, эмоциональная и нравственная легитимность не оспаривается никем. Принято считать, что Война и Победа — это чуть ли не единственное, что сплачивает распоротое по всем болевым швам общество. Что это единственное, к чему люди разных возрастов, социальных групп и социально- культурных ориентаций относятся одинаково и однозначно.
Хорошо бы, чтобы это было так. Но это не так.
Для каждого поколения своя война, своя Победа. Чем меньше становилось живых фронтовиков, тем во все более и более казенно-паточные с оттенками неявной досады тона окрашивалось и общественное отношение к ним. А в моем детстве фронтовиков было очень много, и они были молодыми. Никакого специального отношения к ним не было. Они были как все, и они были разные: умные и глупые, добрые и злые, пьющие и непьющие, больные и здоровые. В моем детстве было очень много инвалидов — человек на костылях и с орденами на задрипанном пиджаке был рутинной составляющей городского ландшафта. Напиваясь, инвалид иногда громко скандалил, требуя долива пива после отстоя пены. «Я за вас, суки, кровь проливал! Я, суки тыловые, ногу за вас потерял под Харьковом!» — «Не ори, мужик, — говорили ему, — другие тоже воевали. Ишь развоевался».
Праздник Победы был, кстати, рабочим днем и не шел ни в какое сравнение с такими великими праздниками, как Седьмое ноября. Но это был великий праздник для поколения моих родителей. Мать говорила, что за всю ее жизнь не было более счастливого дня. Еще бы: все кончилось, и все выжили. Это ли не чудо!
В эти дни у нас собирались фронтовые друзья и подруги моего отца — бодрые, еще довольно молодые, хорошо и со вкусом пьющие люди. Меня, жаждавшего величественных, как в кино, подвигов, смущала странная особенность этих посиделок. Они вспоминали только смешное. Они до слез хохотали, вспоминая, как какого-то Котьку Орлова взрывной волной забросило в навозную кучу. Меня это, признаться, разочаровывало и даже несколько обижало: что это за война такая — комедия, а не война.
За Войну, между тем, шла подспудная и мало заметная глазу война. Война между человеком и государством. Побеждало, как всегда, государство, сделавшее день Победы своим праздником, где ветеранам отводилась почетная роль статистов.
В наши дни, когда осыпались все идеолого-пропагандистские знаки и эмблемы, кроме разве что Вертикали и ВВП, лишь она одна, Победа, осталась болевой точкой, на которую слетаются все кому не лень. Но не каждый может объяснить, что это за победа. А если может, то получится, что его «победа» не имеет никакого отношения к «победе» другого. Что за победа? Победа кого над кем? Чего над чем? Наш народ победил национал-социалистическую идеологию? Тогда почему в нашей стране все большее и большее право голоса имеют борцы за права «коренного населения»? Советская плановая экономика победила хаотическую капиталистическую? Если так, то где она теперь, эта плановая экономика? Русские победили немцев? Сталин победил Гитлера? Или, как поется в одной старой великой песне, «я шел к тебе четыре года, я три державы покорил»? Это, согласитесь, очень разные победы. Нет, это не победа «одна на всех».
Я помню довольно странную по нынешним понятиям газетную дискуссию времен перестройки. Дискуссия разворачивалась по поводу того, что какой-то из московских театров решил поставить не помню какую трагедию Софокла, для чего решил пригласить одного крупного немецкого режиссера. Кто-то был за приглашение варяга, кто-то против. Меня поразила аргументация какого-то генерала. «Мы не для того с колоссальными жертвами выиграли эту кровопролитную войну, чтобы теперь немец в нашем театре ставил свои постановки», — гневно писал генерал.
А вот по-моему, как раз именно для этого и выиграли.
А теперь вот — ленточки. Я не могу связно объяснить, что именно меня в них так раздражает, в этих невинных на вид бантиках, развевающихся на автомобильных антеннах. Видимо, попытка бюрократизации человеческой памяти. Попытка присвоения памяти. Попытка управления памятью.
К этим ленточкам прицепиться трудно, легче их прицепить. Что в них такого невыразимо пошлого и фальшивого? Ну не могу объяснить. Могу только перефразировать старый анекдот про елочные украшения: ленточки эти насквозь фальшивые, потому что не волнуют. Потому что не знаю, кому как, а мне не надо свою память и свою гражданскую позицию получать из рук мудрого руководства. У меня с памятью все в порядке, и мне не надо завязывать узелков, чтобы не впадать в забывчивость. Я и так не забываю. Я помнил, помню и буду помнить и об отце, и о его друзьях, и о пьяном инвалиде у пивного ларька, и о противогазной сумке, с которой мой старший брат ходил в школу, и о трофейном мотоцикле соседа дяди Коли, и о рассказах мамы об этом самом счастливом дне в ее, а стало быть, и моей жизни. С праздником.
[Патриотизм]
Дома и в гостях
В детстве я ужасно любил, когда к нам приходили гости. Было весело, приподнято, вкусно. Родители принаряжались, на большой круглый стол вместо привычной клеенки стелилась белая скатерть, гости и хозяева особенно громко и оживленно разговаривали, а потом пели песни. Но это было, увы, не каждый день. А каждый день была рутинная монотонная вовсе не праздничная жизнь с маминым халатом, папиной пижамой, манной кашей по утрам и котлетами на обед. Тоска, в общем.
Но еще больше я сам любил ходить в гости. В гостях всегда было все красивее, просторнее, веселее и вкуснее. Больше всего мне нравилось у соседки Елены Илларионовны — там были такие прекрасные трофейные тарелки с ярко-синими полосочками по краям и какими-то красочными то ли гномами, то ли феями, то ли пастушками на дне. Из таких тарелок можно было съесть все, что угодно. Мама, как я узнал многими годами позже, использовала эту мою страсть в своих корыстных интересах. Она втихую приносила Елене Илларионовне свои супы и котлеты, которые я решительно отказывался есть, Елена Илларионовна церемонно приглашала меня на обед, я с восторгом принимал это приглашение и с невероятным энтузиазмом поглощал обрыдлую мамину еду из волшебных тарелок. Потом возвращался домой и укоризненно говорил маме, что она не умеет готовить таких котлет.
Однажды, видимо из воспитательных целей, мама позвала меня на кухню, где находилась также и Елена Илларионовна. Обе были очень торжественны и официальны.
Мама сказала: «Если тебе так нравится бывать у Елены Илларионовны, то мы решили, что ты будешь жить у нее. Все время. Всегда. А я буду тебя иногда навещать». Соседка с важным видом подтвердила их общее решение и прибавила, что она уже приготовила для меня кровать. Эта кровать почему-то особенно подействовала на меня, и я поднял такой рев, который до сих пор звучит в моих ушах. «Нет! Нет! Нет! — орал я. — Я хочу жить дома! Никуда я не пойду! Не надо!» Мама пожалела меня и сказала, что они пошутили, но я, оглушенный катастрофической перспективой, горестно всхлипывал еще часа полтора.
А любовь ходить по гостям все же осталась. Причем до сих пор.