парады? И считает себя большим деятелем, хотя только и делает, что преданно заглядывает в рот начальству. Калев тоже считал себя общественным деятелем, даже руководителем.
Но если получается, что он был всего лишь безвольным человеком, подхалимом, то… во имя чего он угодничал? Во имя карьеры? Нет, совершать подлости во имя личного успеха у него и в мыслях не было, он не интриговал, не пытался лезть по головам. Конечно, кто не мечтает о зарплате повыше, об уважении, и разве это грех? А значит… значит, он был усердный боязливый чиновничек, старающийся со всеми ладить. И это сознание было обидней всего: даже ценность со знаком минус — нечто иное, нежели абсолютный нуль. Пухленький мальчик, которому давила пионерская форма, стал смирным мужчиной с брюшком. Мужчина, которому посоветовали заняться яурамом…
Калев вздыхает, нащупывает сигареты и идет в тамбур курить.
Здесь пахнет углем. Пол залит маслом. От стенки к стенке перекатывается бутылка с отбитым горлышком. Калев с омерзением поднимает ее и бросает в простенок за вагонной печкой.
Поезд вскрикивает и замедляет ход. Резвый перестук колес сбивается, что-то скрежещет. А вот и остановка. Откуда-то выплывает заспанная проводница, один чулок у нее съехал, она сердито оглядывает Калева припухшими глазами. Стоянка пять минут, сообщает она и открывает дверь.
Калев ступает на хрустящий песок перрона и закуривает. Небо темное, но облака растаяли. В вышине клонится ковш Большой Медведицы. Он так ужасающе далек, что ему нет никакого дела до самокопания Калева Пилля.
Калев отходит в сторонку, под деревья. Зашуршали под ногами листья, первые провозвестники осени, скоро деревья обнажатся, голые вершины станут костлявыми, как рука этой старухи, творящей крестные знамения.
На Калева вдруг находит дурацкое чувство: уйти бы сейчас прямо во тьму. Скоро засвистит поезд. Какое пугающее и одновременно захватывающее чувство: знать, что он уедет и оставит тебя в ночи. Ты пойдешь полем, будешь перепрыгивать канавы и растворишься во мгле. В лесу сейчас пахнет грибами, ветки будут хлестать по лицу. А ты побредешь, словно дряхлый, никому больше не нужный зверь. («От вас было много пользы», — сказал заместитель министра…)
Нет, долой нытье! Я еще нужен. Хотя бы Ильме.
Сейчас Ильме спит, Калев разбудит ее под утро. Ильме будет теплая со сна, может, слегка не в духе оттого, что ее потревожили, но ведь и обрадуется тоже. И Калев заберется в постель. А когда они снова очнутся, он расскажет Ильме обо всем, что стряслось и что теперь будет. Как хорошо, что тебе есть к кому пойти!
Снова потянуло в сентиментальность. Калев отшвырнул окурок и влез обратно в вагон. Железнодорожный оракул привычно прогундосил в репродуктор свои указания, поезд дернулся и послушно пошел.
Когда Калев вернулся на свое место, старушка сидела совершенно спокойно. Она несомненно благословила и эту станцию. Против ожиданий ее не терзали сомнения, а вдруг он забыл, вдруг они уже проехали Йыгева. Интересно, о чем она вообще думает?
И совершенно неожиданно старуха открыла рот и нараспев произнесла:
— У тебя золотое сердце, сыночек…
— Аткуда эта видна? — спросил Калев по-русски, но ответа не получил.
Золотое сердце, доброе сердце, повторял он в полутемном вагоне, отдающем чем-то удушливым, затхлым. Да, я, кажется, не злой человек, но что пользы от этой доброты? Какой прок от того, что он всю жизнь плыл по течению, старательно пытаясь никого не задеть? Барахтаться надо было — вот что!
Когда Калев Пилль не попал в университет (для него это было как ушат холодной воды на голову, но никто из экзаменаторов не подозревал о его общественных талантах), он пошел учиться в культпросветучилище. Был там одним из немногих парней, и активности ему было по-прежнему не занимать. Когда училище осталось позади, Калев решил, что для начала и этого образования достанет с лихвой. И хватило. А многие соученики позже пошли-таки в вуз. У Калева тогда были уже Ильме, сын, и он отложил учебу: с отцом и мужем им все же легче. А может, просто поленился? Кто знает. Все же рано или поздно учиться надо было: неловко с таким просветом быть народным просветителем. С каждым годом все более неловко.
Вспомнилось, как пришлось из-за болезни приглашенного лектора самому рассказывать в Доме культуры о проблемах Вселенной. Лекция была с атеистическим уклоном, и ее ни в коем случае нельзя было отменить. Не сказать, чтобы Калеву были напрочь чужды проблемы божественного, но на всякий случай, прежде чем влезть на трибуну, он все же пару ночей почитывал соответствующую литературу. А вышло все же из рук вон плохо: на лекцию попала куча студентов из стройотряда, как на грех физики и математики. Патлатые студенты расселись в первом ряду, фыркали да еще и откровенно издевались, а их девчонки еще больше подзуживали парней.
Когда Калев кончил, поднялся долговязый блондин и сообщил, что в лекции было много новых интересных положений. Очевидно, в поселке работает сильная, пока еще не известная школа физиков — так не мог бы уважаемый лектор познакомить их с этими потрясающими материалами.
Естественно, Калев Пилль не сказал, что пользовался брошюрой «Существует ли бог?», справочником атеиста и брошюрками из какой-то серии в помощь агитатору. Что тут такого нового, спросил он, деланно улыбаясь, — как иначе улыбнешься в таком положении.
Бесконечность пространства, ответил долговязый, она его особенно интересует. Что думает уважаемый лектор о кривизне пространства? Из его сообщения напрашивается вывод о конечности Вселенной, или ему известны какие-то новейшие уравнения? И в толковании первой страницы Библии докладчик тоже чересчур самонадеян — что там особенно нелогичного? Имея достаточно духа (в значении «энергии»), создать из него материю и Вселенную не бог весть какое искусство. Взять хотя бы уравнение Эйнштейна, с которым, надо надеяться, уважаемый лектор знаком (его проходят в средней школе!) — Е=mc
Калев краснел, заикался и, в конце концов, сказал лучшее, что можно было сказать в его положении:
— Зачем вы меня мучаете? Я — заведующий библиотекой. Идите рассказывайте сами, я не запрещаю…
Парню стало неловко, а потом две девушки даже пришли извиняться. Но что этим поправишь! Глядел Калев на этих умных, немного высокомерных, таких молодых и таких далеких ему людей и чуть не плакал. Они, волосаны в джинсах, удаляются от него, Калева Пилля, с той самой скоростью красного смещения, которую ночью он самоотверженно пытался понять. Он отстает безнадежно. Ну, считает он себя активным общественником и развитым человеком, ну, написал в последнем номере районной газеты о партячейке детского дома и охране памятников революционерам района…
Затуманенными глазами смотрел он, как молодежь после извинений, тут же забыв о нем, принялась отплясывать какой-то совершенно незнакомый ему танец.
Проводница открыла дверь и объявила:
— Йыгева!
Калев помог бабусе подняться, взял ее узлы и вывел из поезда. Иннокентия Владимировича не было. Поезд стоял здесь всего две минуты, и Калев ничем больше не мог услужить старушке, кроме как оттащить ее скарб на скамейку и попросить дежурного по станции посодействовать в случае необходимости.
Сама же она была воплощенное спокойствие: прислонилась к стене и смотрела в необъятные дали, а ее губы бормотали что-то неслышное.
Бабка ласково благословила Калева и поезд — больше она ровным счетом ни о чем не тревожилась.
Откуда только берется такое спокойствие, думал Калев, снова сидя в вагоне. Наверное, приходит с годами. А ему такое где взять?
Однако немножечко покоя перепало и страдальцу Калеву: он проснулся аккурат на своей станции.
И вот Калев Пилль уже шагает сквозь предрассветный сумрак к дому. Светало на глазах, уходящая ночь сворачивала серый ситец теней. Мягкий, сырой воздух. И особая тишина. Калев с сожалением подумал,