– Четыре и два – семь. Разве нет? – спрашивает Шурка.
– Нет.
– А сколько?
– Вот посиди и подумай.
– Восемь? Девять?
– Не гадай, иди.
А Егору Федя решил задачу… – сообщает Шурка, помолчав.
– А я за тебя решать не буду.
Вздохнув, Шурка отходит и еще не раз наврет и попыхтит, пока Митя скажет: «Ну вот и молодец!»
Однажды Митя прихватил Шуру с собой в Криничанск.
Вернулись они к вечеру. Я вошел в комнату; было полутемно, Митя подкладывал в печку дрова, а Шурка сидел рядом и горько плакал. Я молча прошел в соседнюю комнату.
– Я больше не буду, – услышал я всхлипывающий Шуркин голос. – Только не надо в печку.
– Нет, брат, даже не проси, спалим.
– Ну, не надо. Ну, давай лучше купим Галине Константиновне подарок.
– Не нужны ей подарки на такие деньги.
– Чем плохие деньги? Я нашел.
– Не ври, ты видел, кто выронил, надо было отдать, а теперь они, выходит, ворованные.
– Ну, не надо в печку. Давай Леночке купим подарок.
– Говорят тебе, кидай в печку.
Шурка заплакал в голос.
– Ну, кинешь?
– Не надо! Давай всем детям купим конфет, все будут рады!
– Кидай!
– Давай лучше…
По новому, громкому всхлипу я понял, что деньги полетели в огонь.
– Запомнил? – сурово спросил Митя.
– Ну хватит с Катаева, намучился, – говорит Галя. – Снимай с меня выговор, пожалуйста. Или ты не видишь, как он старается?
Кто же этого не видел!
Он очень подрос за последний год. На смуглом лице его яркий и чистый румянец. Глаза как виноградины – зеленые, прозрачные, зубы ослепительно белые и очень хороши в улыбке.
Он не переставал помнить, что за него теперь отвечает Галя. Она уже раз получила за него выговор, и он не хотел подвести ее снова. Это было сильно в Катаеве: не мог он, чтобы из-за него страдали другие. Мы это поняли еще с той поленницы.
Да, поначалу он старался, лез вон из кожи, на каждой шагу ему надо было озираться – как бы не нагрубить, не обидеть кого-нибудь. А потом это стало ненужным – помнить, остерегаться. И сейчас никто в нашем доме, даже Лида и Настя, не ждет от него обиды.
И еще одно появилось в его жизни, и имя этому было Анюта. Девочка эта оставалась по-прежнему тиха, замкнута и ровна со всеми. Но все знали – такое почему-то всегда все знают, – что Коля ей по душе. Ну, а про Колю и знать было нечего. Он бы голову оторвал тому, кто сказал бы, что о влюблен, но все, что он делал и говорил, он делал и говорил для Анюты. Переплывал реку и смотрел: что она? Подзывал в мастерской Ступку, а сам косил в сторону Анюты. И это делало его счастливым, а счастливому все легко. Он стал открытым, веселым. Он насмешлив, но без злости, видно, что быть таким для него куда естественнее, чем прежним – замкнутым и угрюмо-грубым.
Я вывесил приказ: выговор с педагога Г. К. Карабановой снимается, так как ее воспитанник Катаев ведет себя отлично, вежлив со старшими и с товарищами.
Через несколько дней после этого на совете зашел разговор о том, что у каждого малыша должен быть шеф из старших, вот как тот же Катаев шефствует над Паней и Сеней.
Сразу же, не сходя с места, распределили всех наших малышей; их было не так много, и каждый уже успел прилепиться к кому-нибудь из старших. Неприкаянным остался только один Тося Борщик – тихий, большеглазый, большеротый, с большими торчащими ушами и крохотным носом-пуговкой. Он был очень забавен – лопоухий, маленький, меньше всех ростом в нашем доме. Наташа сказала про него:
– Такие в сказках гномы бывают.
И вот, когда Борщик – последний из малышей – остался ни при ком, Коломыта вдруг сказал:
– Может, его к Сизову определить? Опять же – в одном отряде.
Все удивились. Сизов – шеф? У Сизова – корешок? Да он сам давно ли в шефе нуждался! Правда, в последнее время он ни в чем худом не замечен, правда, и отметки его в школе стали гораздо лучше, и вообще неправильно не замечать, когда человек становится лучше… Все это так.