властей и организовать поездку делегатов на свой счет!“ Но особую неприязнь прокурора вызвал протест французскях рабочих — Эжен именовался в этом деле зачинщиком — против посылки Францией воинских частей в Италию для укрепления светской власти папы римского Пия IX, для пособничества в его борьбе с национально-освободительным движением итальянского народа, возглавляемого Джузеппе Гарибальди. Язвительно поглядывая на скамьи подсудимых, прокурор сокрушался и возмущался тем, что „неучи, не закончившие даже низшей школы“, пытаются вмешиваться в государственные дела, в политику, диктовать правила поведения образованнейшим и умудренным опытом деятелям.
Если бы я не был братом Эжена, если б я его не знал, как самого себя, если бы мне пришлось судить о нем лишь по гневной, пересыпанной замаскированными оскорблениями речи „стоячего судьи“, я, пожалуй, действительно счел бы Эжена опасным разбойником.
В завершение выступления прокурор назвал Международное Товарищество Рабочих „международным товариществом разбойников“ — поскольку-де оно запрещено властями после мартовского процесса — и призывал судей оградить общество от „революционной заразы“, которая, по его словам — увы! — разъедает не одну Францию, а все шире распространяется по всей Европе, как, скажем, в средневековье распространялись эпидемии „черной смерти“ — чумы и холеры. Он вспомнил и митинг на могиле умершего в Париже итальянского эмигранта Манйна, отдавшего жизнь национально-освободительной борьбе Италии и приговоренного у себя на родине к смертной казни. Рядом с Манйна прокурор для большей убедительности поставил и Феличе Орсини, казненного десять лет назад за покушение на жизнь „благороднейшего из правителей, каких когда-либо знала Франция“, на Луи Бонапарта. Не забыл он упомянуть и о провидении, которое позаботилось о сохранении драгоценной жизни монарха, и обвинил Орсини в гибели при взрыве бомбы у театра десяти и ранении ста пятидесяти человек. Так-де господь бог пометил, запятнал злодея, намеривавшего убийство одного из великих благодетелей французского народа, кровью ни в чем не повинных людей!..
От воспоминаний меня отвлекла чья-то рука, настойчиво теребившая за плечо. Я очнулся и снова увидел перед собой грустно улыбающееся лицо Жюля Валлеса.
— И давно у тебя, Малыш, появилась привычка разговаривать с самим собой? Или не находишь более достойных собеседников?
Я смутился, почувствовал, что краснею.
— А разве?..
Жюль Валлес глянул на меня с пристальной лаской.
— А ты удивительно быстро взрослеешь, Луи! — заметил он. — Если и дальше так пойдет, скоро и ты очутишься за этой глухой и мрачной стеной!
Меня обрадовала похвала, я невольно засмеялся в ответ:
— Что ж, если я окажусь там в компании людей вроде моего Эжена и вас, мосье Жюль, я, пожалуй, не слишком стану обижаться на неправедных судей. Надеюсь, в будущем мой жизненный путь не особенно разойдется с вашим.
Валлес одобрительно улыбнулся.
— Неплохо сказано! А ты посмотри, дорогой, какие роскошные проводы в тюрьму устроил рабочий и студенческий Париж твоему брату и его соратникам! Весь цвет прогрессивной журналистики и адвокатуры здесь! Гляди, как неистово жестикулирует Леон Гамбетта, как горячо ораторствует Теофиль Ферре, прислушайся, как поносят имперское судилище Верморель и Рауль Риго, недавно изгнанный из Сорбонны за крамольные статьи и выступления. А видишь, возле калитки две дамы с любезными улыбками пытаются что-то выведать у неприступного часового? Это — романистка Андре Лео и поэтесса Луиза Мишель!
— Я их знаю, мосье Жюль. Они тоже бывали в нашей мастерской.
— Ну да, конечно!.. Ох, предвижу, и достанется завтра в печати Баденге и его своре, знатную трепку зададут им наши бесстрашные рыцари пера! И снова запылают во дворах полицейских участков костры: реквизированные властями кипы газет, листовок, афиш! Да, горячий предстоит денек чиновникам Бонапарта! Но кое-что, я надеюсь, избежит костров современной инквизиции и попадет в руки простых парижан… А ты заметил, Малыш, как конвоиры нервничали и тряслись всю дорогу?
— Конечно, мосье Жюль! Боялись, что узников отобьют силой!
— Безусловно! Ты глянь: многотысячная толпа! И в ней такие яростные последователи Огюста Бланки, как Ферре и Риго! О, эти отчаянные головы способны на любое безрассудство! — Валлес достал сигару и, откусив и выплюнув кончик, закурил, остро щурясь сквозь дым. — А я, Луи, знаешь, чего больше всего опасался сегодня?
— Чего, мосье Жюль?
— Что осужденных после вынесения приговора не сразу поведут сюда, в Сент-Пелажи, к тому же среди бела дня!
— Но что они могли сделать?
— О, святая простота! Из Дворца правосудия узников можно было провести подземными коридорами в Консьержери, вот уж это действительно, скажу я тебе, подлинная Бастилия! А оттуда ночью в закрытых тюремных каретах кого угодно и куда угодно можно перевезти тайком. Либо что-то помешало им сделать так, либо Консьержери набита до отказа, либо они просто остолопы! Остолопы высочайшей пробы! Они же сами организовали громкую рекламу запрещенному ими Интернационалу! В марте, после первого процесса, бонапартистская пресса во главе с „Фигаро“ захлебывалась ликующими воплями. „Мы, — орали они, — отрубили революционной гидре сразу двадцать голов!“ А на место отрубленных у нашей героической гидры тотчас выросли новые, да какие замечательные головы! Как потрясающа речь Эжена, завтра же ее будут повторять и заучивать наизусть во всех рабочих клбачках, на всех площадях Парижа! И, клянусь грядущей Республикой, несмотря на суды и запреты, на тюрьмы, костры и штрафы, в ближайшее время число членов Международного Товарищества убедительно возрастет!
Жюль Валлес пытливым и довольным взглядом обвел людей, толпившихся у облезлой, давно не беленной стены бывшего пристанища „Христовых невест“, превращенного при Баденго в узилище.
— Н-да, Империя нажила себе столько врагов, что стены старых тюрем: Консьержери, Ла Рокетт, Мазаса, Сайте и Сент-Лазара — уже не вмещают осужденных. А толпа-то, заметь, Малыш, все не расходится! Ах, жаль, наши узники не могут видеть ее из окон камер. Ишь даже часовой с перепугу забился в свою полосатую конуру, дрожит за собственную шкуру!
— Но Эжен и его друзья и так все видели, мосье Жюль, — заметил я. — Брат много раз оглядывался по пути и махал мне. И знаете, что интересно: они вовсе не выглядели жалкими арестантами, а как бы возглавили некую торжественную процессию, они мне казались победителями, а не побежденными! И конвой, видя, как о каждым шагом растет толпа провожающих, все настойчивее подгонял, торопил их!
— Да, да, Луи! Очередная пиррова победа Малого Наполеончика! Еще с десяток таких „побед“ — и трон под усатым Баденге рухнет! Ты помяни мое слово, Луи, вместо каждой „отрубленной“ головы у „революционной гидры“ вырастут сотни и тысячи новых! Такова непобедимая логика истории! И нет ничего невероятного в том, что очень скоро мы с тобой будем присутствовать и на третьем процессе Международного Товарищества Рабочих. К тому идет, Малыш! Власти теперь будут все больше ожесточаться и свирепеть!.. Кстати, Луи! Издали я видел, что ты на суде что-то старательно записывал. Что?
— Я стенографировал речь Эжена, мосье Жюль, чтобы занести ее в дневник. Правда, дома у нас остались черновики. Эжен, получив вызов в суд, готовился к выступлению заранее. Товарищи попросили его говорить от имени всех… Но он много и удачно импровизировал, отступал от первоначального текста…
— И ты записал все?
— Почти все, мосье Жюль!
— Да ты просто гений, Луи!
II хотя в этом „гений“ чудилась ироническая нотка, новая похвала Валлеса польстила мне. А он продолжал:
— Дай-ка взглянуть на твои каракули!
Я передал блокнот, Валлес полистал его и с сожалением покачал головой.
— Э, нет, Малыш, в твоих иероглифах мне вовек не разобраться! Необходимо, чтобы ты сам расшифровал свою клинопись. И — немедленно, дорогой мой! Может, мне удастся выпустить вечерний, хотя