бы и коротенький, экстренный выпуск с речью Эжена. Было бы просто здорово! Жандармы да шпики спохватиться не успеют! Ты сейчас куда направляешься, Луи?
— Домой, мосье Жюль. Но боюсь, как бы там уже не похозяйничали имперские ищейки.
— Вполне возможно! Тогда знаешь что, дорогой, давай-ка уединимся где-нибудь в верном уголке, и ты при мне все расшифруешь. С твоим текстом я помчусь в типографию! Вечером голос Эжена прогремит по всему Парижу, а власти будут ждать появления отчета о процессе в газетах лишь завтра! Понимаешь, как много выигрываем!.. У тебя есть на примете уютный уголок, где никто не помешает?
— Да, мосье Шюль. В „Мухоморе“ дядюшки Огюстена есть задняя комнатка. Вполне безопасно!
— Вот и отлично! Пошли!.. Хотя нет, погоди, дружок! Такому предприятию нужен солидный размах! — Валлес быстро оглядел редеющую толпу у стен Сент-Пелажи и, схватив меня за руку, потащил за собой: — Идем, идем!
Через минуту мы оказались рядом с группой оживленно разговаривающих журналистов. Здесь были Ферре, Риго, Верморель и кто-то еще, кого я не знал.
— Друзья! — перебил их беседу Валлес, понизив голос. — Прошу внимания! Есть важное и срочное дело! У этого юноши, — он почти с гордостью положил мне на плечо широкую и горячую ладонь, — застенографирована вся речь Варлена на только что закончившемся судилище. Наш долг, чтобы она сегодня же вечером набатом звучала над всем Парижем! Если мы поторопимся, власти и спохватиться не успеют.
Все журналисты с удивлением поглядывали на меня. Первым пришел в себя Рауль Риго, но в его обращенном ко мне взгляде сквозило недоверие.
— Ты знаешь стенографию, Луи?
— Да, мосье. Мы изучали ее вместе с Эженом.
— И записал все?
— Слово в слово, мосье!
— Так это же действительно замечательно! — не сдерживая радости, вскричал Верморель. — Может получиться такая бомбочка, друзья, от которой Баденге и его камарилье весьма и весьма не поздоровится! Надо немедленно печатать экстренный выпуск!
Я никогда не предполагал, что сообщение Валлеса произведет на республиканских „рыцарей пера“, как он только что выразился, такое впечатление. Они буквально вырывали друг у друга мой жалкий блокнот, но, конечно, никто ничего не мог там разобрать.
— Луи! Сколько тебе потребуется времени, чтобы перевести эту абракадабру на понятный человеческий язык? — спросил Валлес.
— Часа два, мосье Жюль.
— Отлично! Значит, друзья, бегом по типографиям. Нужно обеспечить бумагу, наборщиков, печатные машины! И через два часа прошу всех ко мне в редакцию! Мы взорвем „бомбочку“ прежде, чем власти успеют принять меры. Сейчас мы с Луи отправимся в безопасное место для расшифровки его клинописи. А у вас через два часа должно быть все обеспечено: и бумага, и наборщики, и печатники. Неплохой подарок преподнесем нашим узникам, а заодно и подарочек Империи!
И мы с Валлесом отправились в „Мухомор“. Мне было странно, что сегодня ничего не изменилось на улицах и зеленых бульварах Парижа, что так же спешат по делам сотни людей, что жизнь не остановилась ни на минуту. А ведь только что, когда за Эженом железно лязгнула тюремная дверь, мне казалось, что мир почти опустел!
По дороге Валлес рассказывал мне о своей жизни, о коллеже в Нанте, о ссорах с отцом-профессором, о том, как и его, Жюля, таскали по судам за книгу памфлетов „Деньги“, за статьи в „Ла Либерте“ против зверскою подавления генералом Юсуфом восстания алжирцев, о массовых казнях, когда многих повстанцев живьем закапывали в землю. Попало Валлесу за резкую статью, где Мексиканскую экспедицию Баденге он назвал „кровавой бойней“. Всего несколько месяцев назад за статью о парижской полиции в „Глобусе“ Валлес сам провел месяц в стенах Сент-Пелажи. Редактировал и издавал газеты „Улица“ и „Народ“, то и дело запрещавшиеся правительством…
Да, Валлес немало порассказал мне о парижских тюрьмах, о тяжелых условиях пребывания заключенных в большинстве из них. О бессмысленной и бесчеловечной жестокости тюремщиков, о карцерных одиночках без света и воздуха, где тишина и мрак сводят людей с ума…
Я с радостью подумал: слава богу, Эжен будет в Сент-Пелажи не один, с ним все три месяца будут рядом его товарищи. А Жюль Валлес с грустной усмешкой пошутил, что, если бы всех осужденных за последние годы имперскими и полицейскими судами сажать в одиночные камерм, пришлось бы половину Парижа занять под тюрьмы…
Опостен, стоя на пороге своего „Мухомора“, будто бы ждал нашего появления.
— Ну, сколько им влепили? — крикнул он издали.
— Три месяца Пелажи и штраф!
— Ну, по нынешним временам совсем по-божески! — ответил Огюстеи. — Я полагал — припаяют больше!
— У тебя там никого нет? — осторожно спросил Валлес, кивнув в глубину кафе.
— Да нет, сегодня пусто! — Огюстен с комическим сожалением развел руками. — Сплошной разор! Все дни народ прямо с утра бросается к Дворцу правосудия. Терплю из-за вас убытки, негодники!
— Возместится скоро с лихвой, Огюстен! — отозвался, усмехаясь, Валлес. — Нам нужно два часа поработать у тебя, Огюстен. Позволишь?
— Еще бы! Проходите, пока вас никто не увидел, друзья!
И вот мы с Жюлем Валлосом — в крохотной каморке, позади оцинкованной стойки Огюстена. Я принялся за стенограммы. А Жюль, сидя напротив, задумчиво дымил сигарой: Изредка мы перекидывалнсь коротенькими репликами, и Огюстен, когда в кафе было пусто, внимательно прислушивался к ним.
— Давай, давай, Луи! — изредка поторапливал меня Валлес, то и дело поглядывая на карманные часы.
Я переводил фразу за фразой, иногда добавляя к ним то, что Эжен писал в домашних черновиках, и передо мной временами опять возникало багровое от злобы лицо судьи, когда Эжен от имени всех подсудимых бросал ему в физиономию спокойно-гневные, обличительные слова. В дни суда я лишний раз убедился, какой необыкновенный человек мой брат. И печально думал: теперь у меня впереди три месяца тоскливою одиночества, просто не знаю, как их переживу. Хорошо, что много книг, да, надеюсь, кое-кто на друзей Эжена — Жюль Валлес и Жюль Андрне не совеем позабудут меня. Хотя, я понимаю, у них у всех после осуждения Второго Бюро парижских секций Интернационала прибавится дел. Борьба не кончена, она лишь вступила в новую фазу и продолжится с еще большим ожесточением!
Я расшифровывал и словно снова слышал голос Эжена. В зале суда я сидел близко к барьеру, за которым помещались охраняемые жандармами подсудимые, и сильно нервничал, боясь сурового многолетнего тюремного притвора, но Эжен улыбался мне ободряюще и ласково. А я гордился его выдержкой и мужеством, вспоминал героев прежних французских революций, их бесстрашие, преданность идее, презрение к опасности и к самой смерти!
Когда, расшифровав очередную страничку стенограммы, я передавал ее Жюлю Валлесу, Огюстен подошел к нам.
— О, мосье Валлес! — шутливо воскликнул он. — Слушаю я ваши разговоры, и чует мое глупое сердце, что и по вас давно скучает одна из камер Сент-Пелажи! Сейчас напечатаете отчет о суде над Эженом и, глядишь, через недельку составите ему компанию! А?
— Возможно, дружище Огюстен! Возможно! Но мне не привыкать! Там, в Сент-Пелажи, тюремщики, поди-ка, еще не успели как следует затереть мои февральские и мартовские письмена, нацарапанные на кирпиче! Я знаешь как постарался! Гвоздем!
— Ох, лихой, бесстрашный вы народ, писатели и журналисты! — покрутил головой Огюстен, возвращаясь за стойку. — С вами не заскучаешь!
Одну за другой я передавал Валлесу расшифрованные страницы, он быстро перечитывал, одобрительно кивая, иногда у него вырывалось коротенькое восклицание:
— Ну, молодец, Эжен!.. Здорово!.. Лучше не скажешь! Когда я закончил, он бережно сложил листочки, спрятал в карман сюртука. И встал.