бархат, шелка! — на изготовление которых потрачены десятки тысяч рабочих дней. Большинству трудящихся недостает их заработка даже на покупку самого жизненно необходимого, в то время как вокруг них люди, ничего не делающие, а лишь наслаждающиеся жизнью, проживают, прожигают огромные состояния. Ваша честь, мадам и мосье! Вспомните, именно рабство погубило древний мир! Современное общество тоже обрекает себя на гибель, если не прекратит страданий большинства, если стоящие у власти будут продолжать думать, что многомиллионный народ должен трудиться от темна до темна и терпеть неслыханные лишения лишь ради того, чтобы ничтожное привилегированное меньшинство — без всяких на то нрав! — купалось и утопало в роскоши!..
Среди этой роскоши и нищеты, самовластия и рабства мы, однако, находим утешение. Оглядываясь на прошлое человечества, изучая его печальную, но поучительную историю, мы видим, как непрочен общественный строй, при котором тысячи людей умирают от голода у самого порога ими же возведенных дворцов, переполненных всеми благами мира!
Присмотритесь внимательнее к тому, что происходит кругом, и вы увидите пока глухую, но смертельную и все растущую ненависть между классом богатых, охраняющих при посредстве штыков и тюрем современный порядок вещей, и классом пролетариев, который стремится к лучшему будущему и имеет полное право на него! Буржуа и правители вернулись к предрассудкам временно уничтоженным в дни Великой революции, составляющей и величие и гордость французской истории! Сейчас правящий класс поражен отвратительной гангреной разврата, коррупции, стяжательства, каждый его член думает и заботится лишь о себе. Все это — признаки неминуемого и близкого падения! Земля уходит из-под ног богачей, берегитесь!
Класс, который до сих пор появлялся на арепе истории лишь во время восстаний, появлялся для того, чтобы уничтожить очередную великую несправедливость, класс, который безжалостно угнетали всегда, — я говорю о рабочем классе! — он наконец-то понял, что именно ему надлежит сделать для уничтожения бесчеловечного зла и страданий миллионов людей. И с вашей стороны, господа, со стороны людей, облеченных властью, было бы благоразумно не мешать его справедливому делу.
Буржуазия в наши дни не в состоянии ничего противопоставить рабочим, кроме насилий и жестокостей, кроме полицейского и судебного произвола, кроме тюрем и каторги, Кайенны и Ламбессы. Но — поверьте мне — все эти меры лишь приближают неизбежный революционный взрыв! Если буржуазия не хочет быть такой бессмысленно и бесполезно жестокой, какой она показала себя до сих пор, ей следует уступить место людям, верящим в лучшее будущее нашей великой Франции и отдающим все силы установлению пового справедливого общественного порядка!“
Вот таков текст речи Эжена, и если сюда вкрались кое-какие неточности, их следует отпести на счет моей несовершениой стенографии.
Судья и прокурор несколько раз перебивали Эжена, грозя лишить слова за оскорбление не только суда, но и Империи и его императорского величества Луи-Наполеона Бонапарта, но все же брату, кое-где смягчая выражения, удалось довести речь до конца. Увешанные золотыми звездами и орденами генералы, упитанные пастыри католической церкви в шелковых сутанах и дамы, блиставшие бриллиантами и диадемами а-ля императрица Евгения, возмущенно вскрикивали и смотрели на Эжена ненавидящими, готовыми испепелить глазами…
Ну вот, я сделал то, что считал своим долгом сделать сегодня, по горячим следам событий. Часы на башнях давно отзвонили полночь, и я тушу свечу и ложусь, хотя нредчувствую, что вряд ли смогу уснуть…»
ДВЕ СТОРОНЫ МЕДАЛИ
В последнюю ночь Коммуны колокола, целую неделю неистово гремевшие над Парижем, замолкали один за другим, а к утру 28 мая где-то в районе Менильмонтана, вблизи кладбища Пер-Лашез, замолк и последний. Видно, рука, дергавшая веревку медного колокольного языка, перестала шевелиться навсегда. И может, то и была рука Эжена? Фанатики, фантазеры, мечтатели! — на что, на кого осмелились замахнуться?! Ну как Эжен, при его природном уме, знании жизни и истории, не понимал, не предвидел всей бессмысленности восстания, неизбежной обреченности Коммуны?
Да, и в эту ночь Клэр думала об Эжене, то и дело ловя себя на том, что жадно прислушивается: не стукнул ли молоток у входной двери, не вернулся ли из очередного похода Луи, не принес ли весточки о брате?
Глупая, глупая ты женщина, Клэр, не умеешь себя по достоинству поставить и оценить! Вот и сейчас сидишь, готовая ронять бессильные слезы на страницы дневника его калечного брата! С риском для собственной жизни спасла Луи от расправы, почти силой притащила к себе, оставила такую опасную записку Эжену. Ведь никому не ведомо, что сотворят с тобой версальцы, обнаружив в твоем доме Варлена, одного из главных вожаков Коммуны? Никакие связи, никакие силы не помогут! Тогда что? Каторга? Смерть?
А Эжена, может, уже и нет среди жнвых, вон сколько перестреляно, перебито за последнюю неделю!
Доносившийся с улицы шум, проникавший сквозь разбитые стекла в окне столовой, оторвал Клэр от дневников Луи. Она встала, вышла в столовую и осторожно подошла к ближайшему окну. Потянула вниз шнурок жалюзи и, стараясь оставаться невидимой с улицы, выглянула из-за портьеры — привычка двухсот осадных и военных дней.
Да, под окнами Деньер стало необычно шумно, но это уже не было шумом сражения. Радостно звучали женские и мужские голоса, лишь изредка перебиваемые грозными окриками офицеров, требующими немедленного исполнения приказов.
Осмелев, Клэр еще потянула шелковый шпурок жалюзи, и ей полностью открылась знакомая много лет улица. И хотя над черепицей крыш сплошным пологом распростерлась дымовая завеса бесчисленных пожаров, хотя камни мостовой разворочены, улица уже возвращается к нормальной, мирной жизни. Вон дородный хозяин ресторанчика «Золотой кубок» напротив дома Клэр, зазывно улыбаясь офицерам Винуа и разряженным красоткам с трехцветными повязками на шляпах и такими же бантиками на груди, впервые за полгода поднимает гофрированные железные шторы своего пощаженного снарядами заведения, приглашает зайти, отдохнуть от ратных трудов, — видно, несмотря на долгую осаду, мосье удалось кое-что сохранить в подземных погребах.
Красноштанные солдаты Винуа и Галифе и десятка два гражданских лиц под командованием щекастого и голосистого капрала поспешно разбирали барракаду, раскидывали камни, расшвыривали обломки мебели, оттаскивали в стороны содранные неделю назад вывески и чугунные фонарные столбы. А у баррикады, мирно понурясь и жуя клок сена, переминался с ноги на ногу ко всему привычный парижский першерон, запряженный в широкую телегу, на каких обычно мясники развозили по лавкам говядину, свинину и прочую убоину. Сейчас на телегу были в беспорядке навалены человеческие тела, свешивались через борта и колеса окровавленные руки и ноги. А кучка солдат, бранчливо перекликаясь, волокла к телеге очередное мертвое тело. Голова убитого бессильно билась о камни, вытянутые руки словно пытались ухватиться за землю…
Этого ли ты добивался, об этом ли мечтал, Эжен? Не хочу, не хочу поверить! Может, и тебя в эти минуты вот так же волокут по булыжникам, и для тебя кончено все, все?!
А для других, для многих жизнь продолжается. За полуразобранной баррикадой остановилась запряженная цугом карета с позолоченным княжеским гербом на лакированных зеленых дверцах. Щеголеватый возница со стрельчатыми усиками под Луи-Бонапарта, напряженно привстав на передке, что- то кричал солдатам, тыкал кнутовищем в сваленные поперек улицы доски и обломки мебели. Из окон кареты нетерпеливо выглядывали с одной стороны голова в генеральской треуголке, с другой — в кокетливой трехцветной женской шляпке с белоснежным пером альбатроса.
Значит, возвращаются из Версаля те, кто покинул Париж после падения Империи, в дни седанской катастрофы, и позже, при провозглашении Коммуны. Рассказывают, что одной из первых, вместе с царственным огпрыском, в карете австрийского посланника сбежала в Версаль жена Баденге императрица Евгения, прихватив с собой дюжину чемоданов с золотом и ценностями, изъятыми из Лувра и других