После надоевшей больницы с застоявшимися запахами лекарств она попала теперь в такую яркую чистую морозную благодать, что поначалу у нее потемнело в глазах и закружилась голова, а потом, когда это быстро прошло, наступило тихое радостное удивление всему, что было им по пути: белому сыпучему снегу, на который ей без привычки больно было смотреть, чуть подернутым инеем черным веткам деревьев по обе стороны, белым крышам, замерзшему твердому белью на веревках во дворах, воробьям и синицам, отлетавшим в стороны из-под ног лошади, белому котенку в чужом окне, небу над головой, яркому белому солнцу... Медленно и жадно втягивала она в себя морозный воздух и не могла надышаться. «День, Колюшка, хороший ты выбрал», — ласково говорила она сыну. «Да, хороший день», — согласился сын, а она про себя знала, что хотя Колюшка и говорит, что день хороший, он его не видит, как видит она, и понимала, что у сына совсем другое на душе. А у самой то, другое, отлегло: ну его к богу, думать об этом. И опять с благостной радостью смотрела вокруг себя.
Боли в низу живота, растревоженные процедурами, после укола поутихли, не грызли, лишь тупо ныли и словно вздрагивали, когда на прикатанном месте сани шли в раскат и Варвара невольно подавалась в другую сторону. Но скоро она приспособилась, перестала обращать внимание на сани — и «о н» не саднил ее, так что ей было не только терпимо, а, можно сказать, хорошо.
— Хорошо, сынок, надумал, что на лошади приехал, — сказала она, думая, что на машине, пусть даже на легковой, ей было б хуже именно потому, что она ничего и не увидела бы, а так вот, если только «о н» не будет донимать, ей будет хорошо ехать все эти тридцать верст, благо день вон какой погожий и кобыла смирная: тоже молодец сын, что эту запряг и что приехал на ночь, переночевал у знакомых: лошадь и отдохнула.
— Куда ж тебе на машине! — ответил ей сын, не то чтобы грубо, но заметно раздраженно и при этом посмотрел на нее так, будто она была не мать ему, а какая-нибудь несмышленая девчонка. Варвара на это нисколько не обиделась, потому что Колюшка был прав: раз нельзя ее на машине везти — так и что попусту говорить.
И вообще ей грех было бы обижаться за что-нибудь на своего Колюшку. А что он сейчас все время молчал — так что ж ему говорить было! Он вез ее умирать, знал об этом, они знали все наперед, успокаивать ее было нечего — Колюшка и правильно делал, что не говорил лишнего. А чтоб не молчать, она спрашивала его о всяких мелочах по хозяйству, о деревенских новостях, и сын скупо и ясно отвечал ей.
— Лошадь кто давал? — зачем-то спросила она, заранее зная, что без Андрея тут не обошлось: он был теперь конюхом. И она представила, как Колюшка, спросив сначала лошадь у бригадира, пришел на базу запрягать — и как Андрей, конечно, ни слова против, дал ему лошадь и сбрую и ни одним словом не упомянул о ней, Варваре, словно не знает, куда и по какому делу едет ее сын.
— Андрей дежурил, — ответил Колюшка.
— Что ж он — ничего не сказал?
— А что ему говорить?!
— То-то что ничего!
Сын ничего не ответил ей, и они опять ехали молча.
Сын сидел впереди, подобрав под себя ноги в мягких валенках (на ней были такие же, из одной волны валешник валял — и сделал по совести: ни крахмала туда не набухал, ни чужой шерсти, и проработал как следует; хоть как скручивай — не поломаются; зато и хороши, ноги сейчас как в пуху теплом лежали), и она стала думать, что дома надо будет перебрать оставшуюся волну (овец уже два года не держат, а волна еще от бывших осталась, стоит в лукошке в сарае) и отобрать: черную отдельно, а белую — отдельно и отдать валешнику, как раз на две пары хватит. Одни сделать большие серые, на Колюшкину ногу, а другие черные, поменьше — не век же он холостой будет. Могла б теперь, так она по-другому б сделала: старицу надо б отложить на валенки, а из поярок напрясть на платок да связать его: теперь платков и на базаре днем с огнем не найдешь — а ее как раз бы сгодился, был бы и от нее подарок невестке. Но за пряху ей уже не сесть, и она с жалостью подумала, что вот и пряха теперь никому не нужна и надо не забыть отдать ее кому-нибудь из баб, кто еще не разучился прясть, потому что чего ж ей стоять без дела; а пряха у нее хорошая, в позапрошлом году аж под Щигры возила ее к прялочнику налаживать и новые скалки с прискальнями от него привезла; и она перебрала в уме деревенских баб, в чьи руки лучше всего отдать свою пряху, потому что Колюшкиной жене она уж, само собой, не нужна будет: теперь ни одна девка нитку ссучить не умеет. И донце — перебирала она в уме — надо будет отдать, и гребень (у нее грушевый, крепкий, от матери остался), хотя гребень тоже теперь никому не нужен: конопей[1] никто не сеет — и горсти замашек ни у кого не найдешь, чесать на том гребне нечего. От пряхи думы Варвары сами собой перешли на остальное хозяйство, она стала перебирать в уме содержимое своего сундука, где рядом с вещами нужными, что пригодятся Колюшке или дочерям (стеганое одеяло, пододеяльники, простыни, купленные впрок куски разной материи, полушалки, платки, чулки), лежало много и разного старого барахла (например бывшие в моде после войны вязаные скатерти, подзоры для кровати, накидки на подушки) и ее тряпки: юбки разные, рубашки — куда все это? Что дочерям или Колюшке оставить — она отдельно отложит, а остальное — что бабке Насте отдаст (хотя ей, старой, тоже ничего не нужно, своего не износит), что Танечке, а что девкам молодым раздаст: гляди, и вспомнят при случае добрым словом тетку Варвару. И ей захотелось поскорей домой, а там она будет лежать на кровати, а бабка Настя доставать из сундука один за другим ее узлы — и будут они не торопясь разглядывать каждую вещь и обсуждать, кому что отдать.
Но они еще были в городе, только еще спускались по длинной Лысой горе мимо красного кирпичного здания больницы Семашко за железной оградой (и как всегда это было с ней, Варвара брезгливо посмотрела в сторону этой больницы, где лежали «заразные», откуда, казалось, доносились даже свои особые запахи, может быть, напоминавшие ту отвратительную мазь, какой до войны в деревне выводили коросту и чесотку), а впереди внизу — за речкой и большим новым мостом, по которому туда и сюда двигались трамваи и машины, за заснеженной луговиной открывалась Ямская с темно-оранжевым зданием железнодорожного вокзала далеко в конце прямой улицы и с голубым куполом церкви слева, отсюда прямо через речку, кажется, на улицу Маяковского. Она мало знала тут улиц, но улицу Маяковского помнила, там рядом с церковью колхозный рынок, куда она много раз приезжала за свою жизнь. Торговать она редко торговала: и нечем, да и не по душе ей было стоять продавать картошку или капусту, разве что раз-другой в год соберет несколько кусков масла или с сотню яиц — и те старалась продать как побыстрей: лихой с ним, с этим рублем, зато отделалась. А по рядам походить любила: посмотреть, кто чем торгует, поспрашивать цены. Больше ж всего любила она приезжать сюда за рассадой: капустной, а особенно помидорной. Тут уж, бывало, она обойдет всех, у каждой поспрашивает, какой сорт, откуда привезла, да посмотрит, не переросла ли, за дешевой не гналась, зато выберет самые хорошие, крепкие, землицы у тетки попросит, чтоб получше обмять корни. И потом, бывало, не терпится приехать домой, дождаться вечерней прохлады и заняться посадкой. Дети к тому времени полный напол воды наносят, сама приготовит хорошего перегноя, под каждый корень подложит, с землей смешает — а потом сделает пальцем глубокую лунку, вставит в нее росток и двумя руками обомнет землю, чтоб держался крепче. Быстро это у нее получалось, а дочери или Колюшка тем временем посаженные поливают...
...А вот в этом «пятнадцатом» (они уже ехали мимо церкви и хлебного магазина № 15) в очередях за хлебом простаивала: себе надо набрать, да соседки всегда наказывали — та же Настя, Танечка. Бывало, по три-по четыре раза очередь занимала, а потом и тащит пять километров со станции полную корзину, да еще в мешке, наперевес через плечо. Дети в другой раз скажут: «Ты как едешь в город — так вся деревня знает», — а она им: «Так я ж тоже людей прошу. Они — мне, а я — им. Иначе как жить-то...»
Остались позади церковь и рынок, они проехали под железнодорожными мостами и выехали на Мурыновку, и дальше Колюшка держался тех улиц, что выводили на Воронежский тракт. Бывало, управится она в городе и, чтоб не ждать вечернего поезда (летний час дорог), выходила сюда ловить попутную машину. И Варвара обводила взглядом все эти знакомые места... помня, что больше ей тут никогда не бывать, и безмолвно как бы прощалась с чужими одноэтажными домами, мимо которых она не раз ходила по этой широкой улице и в то время словно не замечала их.
Они проехали мимо десятка домов своих деревенских переселенцев (Колюшка тут ночевал с лошадью), с корнем переехавших сюда в надежде на лучшую жизнь: старые пошли работать в пригородный колхоз, а молодые на производство, — и Варваре грустно было смотреть на эти дома, хоть и были они получше, чем раньше в деревне. Не было рядом с этими домами ни садиков, ни просто хоть каких-нибудь огородов, — и