чем у людей, были...
Потом Герасим-грачевник грачей пригнал. Бабка Настя весть принесла:
— Грачи-то на старые гнезда летят. Дружная, стало быть, весна будет, разом вода пойдет.
Кажется, никогда в жизни не следила так Варвара за днями и праздниками, обращала внимание на все приметы. Неизбежную, близкую смерть она по обычаю приурочивала к изменениям в природе, а первым из них должно быть половодье.
Пришли сороки[2], проторили дорогу сорока утренникам: сорок раз еще будут утренние морозы, и каждый раз мягче и мягче другого. Старые люди, бывало, так делали: отсчитают от этого дня сорок утренников — и сеют гречиху. И гречиха, говорят, как белая девка была.
Еще в прошлом году Варвара на сороки кулики пекла. Говорят, что в этот день жаворонки прилетают: сколько прогалинок на земле — столько и жаворонков. Кулики пекут с головками, с гребешками, с крылышками, а на большого кулика таких же маленьких деток понасадят. Раньше она их помногу пекла, детишки с ними в лес ходили, жаворонков закликали. И Колюшка — давно ли было!.. — тоже бегал жаворонков закликать. А в прошлом году смеялся над ней: «Мне, что ли, куликов печешь? Давай-давай! На трактор на выхлопную трубу посажу их — и буду закликать!» И теперь, может, опять повозилась бы с ними, хоть для людских ребятишек, — да отпеклась вот...
Сразу после сороков легли густые туманы-снегоеды; такие густые, что в окно соседние хаты едва видны были. По-старому — самый год для конопли: и угодит хорошо, и волокно доброе будет. За три дня туманы съели половину снега, на Алексея опять выглянуло солнце. Алексей — с гор вода, с холмов потоки. Вспомнилось Варваре, как, бывало, мать скажет: «Алексей-Алексей, не ночуй за рекой — или пыль забьет, или вода зальет», — и ей, маленькой Варе, представлялся этот Алексей — «божий человек» (в самом звучании имени было что-то жалостливое к нему) каким-то несчастным путником: он идет где-то низами по лугам и болотам и до вечера не может перебраться на эту сторону, устал он и хочет заночевать за рекой, а вот ночевать там ему и нельзя: или снегом занесет, или вода его там зальет...
Каждый день спрашивала она то сына, то Настю: ну, как там, с к о р о п о й д е т?
— Да ить Колька вон за дровами в болото еще по зимнику ходит, а тебе половодье дай! — недовольно ворчала Настя. — Время придет — пойдет, никуда не денется...
А когда однажды пригрело солнце, сын с помощью Насти вынес Варвару во двор, усадил на подушках на широкие дровяные салазки и вывез ее на выгон. Она сначала была против этой затеи, а потом аж до слез растрогалась — так хорошо было кругом! В тот день к обеду разом все двинулось. Снег по деревне еще не сошел, но таял, как воск на огне, и по выгону, по всем овражкам и лощинам журчали ручьи, мчались дальше под гору по голому уже склону, а от талой земли так и шел теплый пар. Под горой было самое настоящее половодье: вода уже залила колодезь и быстрым мутным потоком неслась вниз по логу, к затопленному болоту. Тепло пригревало солнце, чистым было высокое синее небо, звенели над головой жаворонки. И Варвара не сумела сдержаться, расплакалась сама уже бог знает от чего.
А Настя сказала:
— Вот и пошла вода, а с т а р а я — вон она на той стороне осталась!..
По всему выгону и погорью стояли люди. Многие подходили к Варваре, хвалили Колюшку, что додумался он вывезти мать посмотреть половодье. И ей было приятно слушать похвальные слова о сыне.
На пригревах, где уже высохло, девчонки разыгрались. Кто со скакалкой, кто с мячиком, кто в классики. Рядом с Варварой Зинка, пятилетняя внучка Танюхи-доярки, во весь голос весну закликала:
точно так же, как и закликала когда-то весну она, маленькая Варя-Варюха.
А мальчишки все под горой были, бродили у самого потока, лезли в воду в резиновых сапогах. И это тоже всегда было: всегда в половодье мальчишки под горой, всегда тянет их в самую воду. Теперь-то хоть в сапогах, а раньше у кого были они, резиновые сапоги! — к лаптям деревянные колодки подвязывали.
...Меняется, все меняется в жизни, — думала Варвара. — Одно отходит, другое приходит. Бывает, старого жалко, а сравнишь с новым, вот хоть те лапти с сапогами — и жалеть вроде нечего. Та же вон Зинка весну закликает: пять лет — а она в красных резиновых сапожках! А они, бывало... Да что они. Дочери ее! — знали они что-нибудь кроме пеньковых ходоков?..
И эти нехитрые мысли — тут, на выгоне, над просторным логом, где внизу по-весеннему победоносно шумело половодье, под чистым голубым небом и ярким солнцем — будто встряхнули в душе Варвары горячее желание жизни: «Господи... Только б жить... Просто — жить! И ничего... ничего ей-больше не надо!..»
...Но «о н» догрызал ее.
Она теперь мало лежала: слишком нестерпимой была боль в расслабленном теле, — и все больше сидела, скрючившись, чтобы сдавить живот, приглушить в нем боль. Лицо ее отекло, пожелтело, дряблые сухие губы стали непослушными — и с каждым днем она говорила все реже и меньше: когда просила о чем- нибудь сына или вслух жаловалась сама себе на адские муки.
— Ну, приди... прибери меня! — молила Варвара в минуты приступов. — Сколько ж можно!.. Сил моих уже нет...
Сын с самого ее приезда не ходил на работу, весь день был рядом, и это, что сын вынужден караулить ее, тоже угнетало Варвару. А дочерей вызывать было рано. Кто знает, сколько она еще проваляется. Приедут, побудут — и уедут: отпуск-то невелик. А она хотела, чтоб они вовремя приехали; чтоб и застали ее живую, и похоронили.
Так прошел апрель, настал май. Жизненные силы с каждым днем покидали ее, а она, измученная болями и бессонницей, тоже уже не цеплялась за жизнь. Наоборот, каждый день молила, чтоб пришла за ней смерть.
Еще месяц назад Варвару интересовало и беспокоило многое из того, что обычно интересовало и беспокоило ее раньше, когда она была здорова. Теперь даже их хозяйственные дела, хотя бы тот же огород, целиком легший на плечи сына, будто не касался ее. Только так, за разговором, она спросит что- нибудь Колюшку о делах или даст совет, — а через минуту эти дела ее уже не заботили. ...Теперь у нее было нечто свое, до чего тоже не было никакого дела тем, кто оставался жить.
Чем меньше оставалось ей жить, тем чаще вспоминала она себя маленькую, мать, отца... Ее притупленная болезнью память странным образом легко воскрешала ту их довоенную жизнь, воскрешала из мертвых мать, отца, других близких людей... — и Варвара то просто думала о них, а то как бы переселялась к ним — живым, видела их, слышала их голоса и сама разговаривала с ними.
Близкая смерть, с чем Варваре только и оставалось, что окончательно смириться, постепенно отделила ее от всех живых, занятых житейскими хлопотами. Ну что ей до них! А они, пусть хоть и дети — здоровые ведь, — без нее обойдутся.
Ее мучили боли, она стонала и жаловалась — и звала смерть. Ни в какой «тот свет» она не верила ни раньше, ни теперь, знала, что станет тленом и больше никогда ничего для нее уже не будет, — а в то же время та жизнь, когда она была еще девчонкой, виделась ей будто и не в прошлом, а там впереди, за ее смертью, и была светлой и благостной; в своем закутке за лежанкой она часто пребывала в этом состоянии видения той ясной и солнечной жизни, когда она была еще маленькой Варей-Варюхой и рядом всегда была мать.
Оставшимся жить, здоровым, она просто-напросто не сумела б рассказать, что это такое: как светло брезжит, ей на краю могилы та давняя жизнь. Помнится, о чем-то таком же говорила мать, когда умирала, но Варвара тогда не понимала, о чем она. Теперь и она знала, почему они — и мать, и свекор Осип — не боялись смерти, умирали тихо и спокойно: они сделали все, что им отведено было сделать на земле, и душа, освобожденная от земных забот, опять как бы возвращалась к своему младенчеству...
Как-то она все же стала рассказывать обо всем этом Насте. Бабка слушала ее с интересом,