молоко, она из синей становилась зеленоватой.
Еще бы мне не знать тетю Нину! Каждый день я вижу ее около клуба, и тетя Нина обязательно скажет мне какие-нибудь хорошие слова. Она дочь тетки Лисы, что давала мне бублик, когда умерла наша мать.
— Бутылку домой принеси!
Я кивнул сестре, обеими руками прижал к животу холодную бутылку, вышел из хаты на солнечную улицу и потопал к клубу.
Большой новый клуб стоит на выгоне, почти напротив нашей хаты, с улицы до него камнем можно докинуть. В клубе очень большие окна, каких нет ни в одной хате, и они так высоко, что от земли я достаю только до нижнего края рамы. А с подгорья окна еще выше, там я едва дотягиваюсь до верхнего края завалинки: отец говорит — фундамента.
Подальше стоит школа, она меньше клуба, но больше, чем наши хаты. Около крыльца есть железная скобка, чтоб очищать грязь с обуви, а в углах дощатого коридора всегда можно поймать длинноногого паука — «косиножку»: оторвешь у паука длинную черную ножку, положишь на ладонь — верхняя часть ноги лежит неподвижно, а нижняя машет в одну сторону, будто косит.
Ниже клуба, над самым логом, стоит кухня. Ее сплели из орешника, обмазали глиной, а внутри сложили маленькую печку. На этой печке тетя Нина варит кашу для детсадовских.
За логом — за горскими огородами и за Кукушным, куда сестры ходят за орехами, — горское поле. Отсюда оно совсем белое. Там сейчас жатва. Сразу же за кустами мужики косят рожь. Их много, они идут друг за другом, высоко взмахивают крюками, и мне даже через лог с нашего выгона видно, как поблескивают на солнце косы. Подальше работают бабы, вяжут рожь. У каждой бабы, я знаю, привязана к спине связка перевясел. Бабы граблями соскребают скошенную рожь в сноп, окручивают его перевяслом и идут дальше. Сзади по всему полю лежат связанные снопы. А еще дальше и аж до самого неба поле уставлено крестцами. Там идет скирдовка. Снопы из крестцов навивают на повозки, и маленькие отсюда лошади везут возы к начатой скирде, на ней стоят маленькие черные мужики. А дальше уже небо с целыми городами облаков, они нагромоздились друг на друга, эти облака, и где-то за ними Курск, потому что Курск дальше горского поля, а за полем уже небо.
Из Курска отец привозил халву.
Я смело прошел по косой дорожке высокую глухую крапиву, где всегда может укусить пчела, а то и шмель, — а перед клубом оробел. Там, в клубе, бегали и кричали детсадовские, голоса и топот ног по дощатому полу прямо на меня вылетали из открытой двери, и надо было сначала набраться храбрости, а уж потом и входить туда — одному, да еще с бутылкой.
В клубе я бывал не раз, но всегда или с сестрами, или с отцом. Когда «п р и е з ж а л о к и н о», отец брал меня с собой. С ним я входил смело и ни капельки не боялся, когда кто-нибудь из мужиков подхватывал меня руками и ставил прямо на стол, чтобы я «рассказывал» стихи. Рассказывал я звонко, на весь клуб, где было сто, а может, и больше человек, мне хлопали и говорили, что я молодец. А когда начиналось кино, отец усаживал меня к себе на колени. По белой материи, что висела на стене, ходили и разговаривали люди, и я смеялся, потому что это и вправду смешно, когда люди делают вид, что говорят, а на самом деле ничего не слышно. Что они говорили — писалось внизу под картинками и кто-нибудь читал, что там написано.
Я стоял перед клубом и оглядывался по сторонам. К школе подъехала подвода, нагруженная пнями. Дядя Алимент (вообще-то он дядя Ваня, но все почему-то зовут его Алиментам) дал лошади охапку зеленой травы и стал складывать на землю выкопанные с корнями старые сухие пни: после он будет колоть их на дрова. Я знаю дядю Алимента, и он меня знает, он добрый с маленькими, никогда не гонит нас от себя. Это, конечно, потому, что он работает в школе, а учительница Наталья Тимофеевна — самая добрая, это я знаю, потому что часто бывает у нас и мои сестры ходят к ней, даже когда не бывает уроков. Наталья Тимофеевна живет в школе, у нее там есть комната. Зимой, когда в школе «д е л а л и» елку, Маруся и Люба брали меня с собой: они с Натальей Тимофеевной вешали на елку игрушки, а в углу стояли картонные коробки с конфетами, пряниками и бубликами. Наталья Тимофеевна дала мне и конфет, и пряников. Я взял все, что она мне дала, а сказать спасибо было стыдно, — и Люба отругала меня, а Наталья Тимофеевна гладила меня по голове и ласково говорила: «Ничего. Подрастет — научится». Мне хотелось сказать ей, что я умею говорить спасибо, но опять постеснялся. У Натальи Тимофеевны круглое лицо и черные глаза, а говорит она всегда тихо и густо; как-то я сказал Марусе, что голос учительницы похож на ее черную плюшевую доху, а сестра рассказала это Наталье Тимофеевне — и та очень смеялась.
Из клуба вышла няня, тетя Нина. Она очень высокая и плоская, у нее длинный белый нос, а глаза красные. У них, у Лисыных, у всех глаза красные, болят они у них отчего-то. На тете Нине белый платок и фартук.
— Ты, что ли, Женькь? — громко спрашивает тетя Нина и идет ко мне, и хотя мне отчего-то стыдно смотреть в ее глаза с красными веками и я потупляю голову, мне сразу становится хорошо: теперь бояться нечего. Няня забрала бутылку и повела меня в клуб.
Вечерами клуб бывал уставлен длинными деревянными лавками, теперь лавки стояли только вдоль стен да с двух сторон длинного деревянного стола с ножками крест-накрест. Стол был пуст, вокруг него играли в догонялки девчонки и мальчишки. Я их почти всех знал. Тетя Нина подтолкнула меня к ним. Бутылку мою она поставила на подоконник, там их — и белых, и зеленых, и коричневых — было много, и по ним ползали осы.
Тетя Нина вывела нас из клуба и сказала, что поведет на колхозную базу смотреть, как работает конная молотилка. Она поставила нас по два, и мы пошли по деревне.
Конный привод и молотилку я уже видел, но тогда они просто стояли около риги и никто на них не молотил. Витька и Петька бегают с другими ребятами на базу каждый день, кувыркаются там на соломе, но меня они не берут с собой. Когда они соберутся на улице, чтоб идти на базу, Витька говорит мне: «Сбегай домой и принеси мне горбушку хлеба с солью, а мы тебя тут подождем». Я бегу в хату, прошу кого-нибудь из сестер отрезать для Витьки хлеба и посыпать солью, а когда выбегаю на улицу — там уже никого нет. Мне бывает обидно, что братья обманули меня, но в другой раз Витька опять посылает меня за чем-нибудь домой, божится, что подождут, — и опять убегают.
Как было гордо идти по деревне в строю! Все, кто был на улице, смотрели на нас, тетя Нюра Сережина, мать моего дружка Федьки, даже сказала вслух: «Женька-то нынче тоже в садике. Молодец!» — и я старался шагать как можно лучше.
Я как будто в первый раз все видел: и эту пыльную дорогу Сережиного проулка (потому что он проходит около хаты дяди Сережи), и огороды с подсолнухами у плетней, и запыленный картошечник по обеим сторонам дороги, и крестцы хозяйской ржи в конце огородов, и черные пугала над ними, и колхозную коноплю со своим конопляным запахом на обрезках огородов, и высокие курчавые грушенки по одонкам, и густые ореховые засеки с дубами над ними... Все виделось особенным, будто был праздник.
Колхозная база — это большое чистое место между засеками и Гавриловым Верхом, застроенное ригами, амбарами и конюшнями. Все постройки стоят далеко друг от друга, чтоб не сгорели в случае пожара, как объяснил мне отец, когда один раз брал меня с собой на базу.
Ток был сразу за засеками, около двух огромных темных внутри риг. На току шла молотьба. Три пары лошадей быстро бежали по кругу и вращали привод. На кожухе привода на опрокинутой вверх дном соломенной мерке сидел конюх Колька Дырда в фуражке, надетой козырьком назад, и погонял ходивших вокруг него лошадей. «Э-ге-ге-ге! Э-ге-ге-ге-ге!» — залихватски покрикивал веселый Дырда и крутил над головой кнутом. Молотилка гудела, и вокруг нее клубилась пыль и кружились остинки.
На помосте молотилки стоял Архип, коренастый мужик с черной бородой, в фартуке и в молотильных очках. Он брал у двух баб, что работали на помосте сзади него, развязанный сноп ржи, направлял его колосками в барабан и деловито растрясал, поводя руками из стороны в сторону. Из молотилки беспрерывно сыпалась солома. Бабы, так закутавшие лица белыми платками, что никого и узнать нельзя было, выгребали из-под молотилки солому и относили ее к скирде, где мужики трехрожковыми вилами с длинными держаками подавали ее наверх скирдоправам.
А дальше на току работали еще люди: одни крутили ручку голубой веялки, куда бабы сыпали ведрами обмолоченную рожь, другие широкими деревянными лопатами перелопачивали зерно.