знает, а военные всех подгоняют; а еще говорят, будто один солдат шепнул, чтоб на шлях не ходили, никаких машин там нет, про эвакуацию им специально тот офицер велел говорить, чтоб люди быстрей из хат выходили...
— Да куда уходить, черти рытые! — гремел отец. Он был уже в полушубке, шапке и командовал, кому что делать. — Куда я с вами шестерыми пойду? На огород надо выходить, бряхло туда выносить, хлеб! А там дело видно будет. Приказ!.. Не может быть такого приказу! Предатели какие-нибудь! Посмотрим, как они еще поджигать начнуть!..
Начали собирать вещи и продукты. Набивали их в корзины и мешки, вязали в узлы. Гадали, что брать, что оставить — все еще не верилось, что деревню и вправду сожгут.
Отца, казалось, больше всего беспокоил верстак. Он только недавно сделал его вместе с хорошим мастером из Плоты Алексеем Исаковым, большой верстак с подвижным верхом. Он стоял в первой хате, занимал все место от двери до стола, и отец по утрам топил печку и одновременно работал за этим верстаком. Можно было снять с него ценную верхнюю часть со всякими там винтами, но на это нужно было время. — «Пускай остается!» — и отец решительно отрубил рукой.
Мы, младшие, ушли на огород, сюда отец и сестры носили вещи, вывели корову, овец, вынесли в лукошке кур.
Снега выпало пока мало, он едва прикрывал землю, но мороз стоял крепкий. Было еще темно. За логом горела Горка. Темень и густой морозный туман не давали хорошо видеть горевшие хаты — вся та сторона лога клубилась одной огненно-дымной полосой. Доносился приглушенный вой горских баб.
Это не пересказ услышанного от взрослых. Мне было тогда без малого пять лет, и память сохранила многие детали, что и как все это было в то утро.
...Мы стоим на огороде, топчемся по мерзлой земле вокруг кучи вещей. Рядом у половня привязана наша корова, жмутся в кучку шесть овец. Отец оставил их там, потому что за половень он не боялся: он стоит за садом, если наш двор будет гореть, сюда искры не долетят, а специально поджигать его никто не станет: немцам он не нужен — гнилой плетень да крыша. В половне у нас сено, в сене спрятаны мешки с хлебом, под сеном яма с картошкой. За половень боится Наташа. Она спрятала там от немцев книги, много книг, привезенных ею из Щигров.
Во всех хатах горит свет, распахнуты двери. От каждого двора на огород и обратно бегают люди. На каждом огороде уже кучи узлов, на узлах маленькие дети. А взрослые все в работе. Несут узлы, мешки, корзины, ящики с салом, перины, подушки, кровати, ведра, чугуны, прялки, ткацкие станки, кадушки, связки овчин, сундуки... Ведут коров, гонят овец, гусей, волокут на веревках поросят... Панические крики баб, матерная ругань мужиков, плач грудных детей, мычанье, блеянье, визг, кудахтанье; в общем гаме отчетливо слышатся тревожные выклики гусей...
Первая хата загорелась на Пасеке, на краю деревни у болота. Нам еще не видно было, мы это поняли по взметнувшемуся в той стороне отчаянному бабьему голосу. Замерли на мгновенье все на огородах — и тут же над всей деревней повис жуткий плач сотен баб; замычали коровы, заблеяли овцы, раскричались гуси. Этот всеобщий плач не смолкал ни на секунду, только время от времени в нем сильнее других прорезывался чей-то отдельный голос — и тогда было ясно, что запалили очередную хату.
Поджигали сразу в нескольких местах, и вскоре горела вся деревня. Нам было видно, как с факелами в руках солдаты пробегали от одного двора к другому, как начала дымиться желтым огнем и потом вспыхнула наша крыша. Вскоре дым закрыл все задворки и сады, плотной завесой повис над огородом, а над деревней бушевал и трещал огненный вал, и в небо взвивались красные шапки. Нас на огородах осыпало дождем мягкого черного пепла.
Появился из дыма отец. Ватная шапка туго завязана под подбородком, за поясным ремнем топор, в руках вилы. Лицо его было красное, глаза слезились.
— Шабаш! — сказал он. — Пока крыша не сгорить, делать там нечего. Ошибку, дурак, понес: вынесть надо было верстак.
На огород выбежал солдат с факелом, направился к нашему половню. Отец останавливает его:
— Оставьте половеньишко, сынок. Хлеб там в сене.
Солдат смотрит на нас, вытирает рукавом шинели глаза.
— Бегите школу и клуб спасайте, люди! — кричит он, и мы слышим, что он рыдает. — Бросьте ваши сараи, в клубе и школе все укроетесь. Никакой эвакуации не будет. Он просто с ума сошел... или предатель — приказать нам жечь деревни. — И убегает, оставив нам половень.
Кружат в воздухе и падают на землю огненные шапки. Отец отводит от половня корову, овец, дает им сена. А сам внимательно следит, как бы какая шапка не опустилась на половень.
Вынырнули из дыма человек пять военных, один в полушубке, остальные в солдатских шинелях, за плечами винтовки с примкнутыми штыками, у одного в руках факел. С ними какой-то мужик, носит бидон с керосином, отец узнал его: из соседней деревни Ново-Сергеевки, до войны горючее к тракторам подвозил.
— Оставь сараишко, товарищ! — просит отец того, в полушубке. — Ить плетень один, немцам он ни к чему, а у меня там хлебушко, картошка в погребе. Детей-то надо кормить.
— Приказано жечь все! — по голосу этого нерусского, по выражению его ясно: половень он не оставит.
— Кто приказал, кто? — от просительного тона отца не осталось и следа, он еле сдерживает ярость.
— Не твое дело!
— Ну погоди, дай хоть мешок хлеба достану!
— Некогда! — и этот, в полушубке, берет у солдата факел и идет к половню.
— Погоди! — кричит отец. — Охапку сена корове возьму. — И скрывается в половне. А тот, в полушубке, сует под стреху факел — как раз над дверью.
— Папа, выбегай, сгоришь! — кричат сестры.
Крыша над дверью уже горит. Закрыв лицо рукавом, выбегает отец. Он осматривается, видит уходящих, перехватывает наперевес вилы и, матерно выругавшись, бежит за ними.
— Пап, не надо!
Отец опомнился, круто поворачивает и идет назад. Лицо его страшное.
— Предатель! — выдыхает он. — Не иначе.
По огородам понеслась весть: заживо сгорел дед Ларя. Сколько ни уговаривали его родичи, как ни пытались стащить его с печки, старик не дался. Так и сгорел на печке.
Передавались и другие новости: кто-то забыл овец вывести из сарая, у кого-то поросенок сбежал с огорода в горящую закутку...
Вскоре запылала за засеками колхозная база, потом хутора за провальной церковью.
Отца мы увидели только к вечеру. В подпаленном полушубке, с обожженным лицом, с красными слезящимися глазами. Ему удалось отстоять стены и потолок горницы. Не сгорели сосновый амбар и пунька через дорогу от хаты — солдаты не заметили их в дыму, а может, и просто пожалели.
Ужинали, мы у своей хаты, ели хлеб и поджаренное на углях сало.
Вещи перенесли к амбару. Отец остался сторожить, чтоб ветер не раздул огонь на срубе и чтоб от искр не загорелся амбар.
Вечером поднялся ветер. Над сожженной деревней роились искры, освещая черные обелиски закопченных печных труб.
Мы ушли ночевать в хату Кольки Литвина. Она, как и наш амбар, стояла вне порядка и осталась цела. Сюда собралось семей тридцать. Хозяева и их родня устроились на печке и на подполе, все остальные разместились на земле. Приспосабливались спать сидя. Было душно, лампы едва не гасли. По очереди выходили дежурить, чтоб не загорелась от искр и эта хата. Стонали всю ночь мужики — от ожогов, от рези в глазах.
Теперь все говорили, что зря не пошли тушить клуб и школу: они, говорят, не загорались долго.
Откуда-то уже знали про поджигателей. Этот отряд остановился ночевать в Мелехино, в восьми километрах от нас по направлению отступления, а ночью вернулся назад, чтоб поджечь деревни. Они