— Пан, — старик глотает слюну, на сизом лице заискивающая жалостливая улыбка. — Пан, — и немец протягивает руку с листьями к печке.

— Посуши им, — говорит отец мачехе, отворачиваясь от немца.

Тетя Поля берет у пленного мокрые листья, кладет в устье печки, где нет жару. Старик благодарно кивает ей, отцу и, пятясь, выходит из хаты.

— Пронырливый этот сволочуга, — сказал отец, и в первый раз со вчерашнего дня усмехнулся; только злая получилась у него усмешка.

— Паек им, Коль, к обеду привезуть, — говорит мачеха. — Можить, я накормлю их картошкой?

Отец исподлобья бросает взгляд на тетю Полю. Ноздри его раздуваются, лицо подергивается мелкими красными прожилками — первый признак подступающего гнева. Мы съеживаемся.

— Все равно останется, — спокойно говорит тетя Поля.

Мы исподлобья с опаской посматриваем на отца, и он видит эти наши взгляды.

— Не издыхать же им! — Отец отбрасывает недоеденную картошку и, не взглянув ни на кого, встает из-за стола. Сунул за ремень топор, в карман — долото, надвинул на лоб фуражку, взял костыли и вышел на улицу.

Он было прошел мимо пленных, потом решительно вернулся. Те встали с кряжа.

— Вам не картошки дать! Вас бы вот этой костылюгой — да по глазам, по зенкам вашим, чтоб вы знали... чтоб вы детям и внукам заказали! — Отец замолчал, и нам, сгрудившимся у окна, видно было, как от тяжелого дыхания у него часто поднимаются и опускаются плечи. Пленные покорно стояли перед ним. — Видали? — Он ткнул костылем в нашу сторону. — А их у меня шесть... шестеро... киндерят. А я отец, мне их кормить, растить надо... А я по вашей милости — вот, калекой на двух костылях остался, дома на них кручусь да на работу в колхозе на них костыляю... Я — плотник! Понимаете? — Он выхватил из-за пояса топор. Пленные испуганно отшатнулись. — Плотник я! — кричал отец, потрясал в воздухе топором. — Мне работать надо, на двух ногах...

Тетя Поля выбежала во двор:

— Коль, иди, иди, не трогай ты их...

Но отец, видимо, и сам понял, что излишне погорячился, отвернулся от пленных, смотрит в землю.

— Не трогай ты их, ну их к идолу, — успокоительно говорит тетя Поля.

— Я — их? На черта я их буду трогать! Зови их завтракать! Картошки им дай, молока налей — пусть!.. — Он неопределенно машет рукой и быстро уходит.

 

Отец идет быстро, и я догоняю его только в конце огорода. Я трушу сзади него босиком по жгучей от инея дороге, жду, когда отец заметит меня. Наконец он оборачивается.

— Что, подрались, что ль?

— Пап... — только и говорю я и зажимаю рот рукой, чтоб скрыть подступившие рыданья. Отец в упор смотрит на меня, но теперь я не боюсь его взгляда. — Пап, это же правда... это ж хорошо, что ты... ну, чтоб тетя Поля... — Я опять зажимаю рот, смотрю на отца затуманенными от слез глазами.

— Марш домой к чертовой матери! — как-то отчаянно кричит надо мной отец. — Тебя мне только ишшо не хватало!..

* * *

...А через год мы провожали Марусю. Отпускник моряк Черноморского флота увозил молодую жену к своим родичам, на Донбасс, в Константиновку. Был ветреный осенний день, был возок, нагруженный всем, что приготовила покойная мать в приданое трем дочерям — сестры все отдали Марусе, — было много людей. За деревней, когда настало время прощаться, я долго топтался в стороне, пока Маруся сама не хватилась меня. Она подбежала, стиснула меня в объятиях... и наши слезы смешались в последний раз.

Той же зимой мы получили телеграмму: родичи зятя сообщали, что Маруся умерла от брюшного тифа и две недели назад ее похоронили, что «похороны были богатые, на обеде было 42 человека».

Мы голосили и со страхом ждали отца. Никого из нас не любил он так, как Марусю.

Отец с утра ушел в Отрешково, за семь километров, где ему обещали отдать заработанные им два пуда муки. Мы увидели его далеко за логом, на горском поле: припадая на костыль, он шел навстречу метели и вез за собой санки. «Не говорите ему пока, а то сердце с морозу зайдется», — сказала нам тетя Поля, когда мы все трое оделись и пошли ему навстречу. Отец был весь залеплен снегом, устал и замерз — особенно замерзла у него раненая нога, из покрасневших глаз текли выбитые ветром слезы и мерзли на небритом лице. Он вез два пуда гречневой муки.

Мы не осмелились сказать ему сейчас о Марусе, и выше сил было идти с ним рядом и делать вид, что ничего не произошло...

 

Правду мы узнали позже. Родичи нашего зятя, пока он дослуживал свой срок во флоте, склонили невестку не рожать, организовали это дело без врачей — и Маруся умерла от заражения крови...

IX

В прошлый раз, когда заходил в нашу хату, я только со двора взглянул поверх плетня на наш молодой яблоневый сад. Мне хотелось побывать в нем одному, постоять у каждой яблони, но я не стал просить девочку проводить меня мимо пса, отложил сад на какой-нибудь другой день. Теперь же у меня не было желания заходить еще раз в бывшую нашу хату и объяснять хозяевам, зачем пожаловал, и я, чтобы посмотреть на сад, пошел от дома сестры огородами.

Огороды были уже пустые. Давно выкопана картошка, при мне докопали люди свеклу. Дожди сделали распаханные картофельные участки непролазными, ноги вязли в раскисшем черноземе, и я пересекал огороды на плотных свекловичных делянках, сплошь усеянных зелено-желтыми листьями ботвы. Было пасмурно, ветрено и холодно, день клонился к вечеру, на огородах ни души... И мне остро вспомнились нередкие когда-то вот такие предвечерние моменты осенних дней, когда наша корова Милка, как и многие другие коровы, норовила по пути из стада завернуть на огороды, задерживалась в чьем-нибудь саду на этой вот свекловичной ботве, что было всегда опасно, так как она могла подавиться бураком, и нам, в том числе и мне, не раз приходилось подолгу ходить вот так огородами и разыскивать ее и проклинать, а потом, завидя ее, красную, где-нибудь за кустами вишняка, радоваться, что она, проклятущая, наконец-то найдена тобой — и в наказание камнями гнать ее до самого дома. Для всех, кто живет тут и держит корову, все это осталось и до нынешнего дня; и я не мог понять самого себя: жалею я или нет, что для меня этот быт — навсегда ушедшее прошлое...

 

Сад и тут, как и со двора, огорожен крепким ореховым плетнем, калитка была завязана, и я не стал самовольно открывать ее: остановился у плетня и, сколько надо было, постоял перед садом.

Сливонки, выстроившиеся по меже, уже облетели, лишь кое-где на черных ветках ярко светлели мелкие лимонные листочки, казавшиеся почти белыми. Густой вишняк был все еще зелен, но листва побурела, заметно поредела и тоже готовилась упасть. Никогда не спрашивал я у отца, кто посадил тут сливы и вишни: казалось, что они всегда росли тут. А вот яблони посадили братья. Одну, от двора, посадил Петр еще в военный год, когда растаскивали по домам только что заложенный на подходе к погосту колхозный сад. Пятнадцать яблонь посадил Виктор — лет десять назад, незадолго до переезда в Плавск...

 

Жизнь каждого из нас складывалась по-своему, непохожей на жизнь другого, и общим было только одно: никто из нас, шестерых детей, не собирался унаследовать эту вот хату.

Сестрам и сама их девичья доля, как говорится, не велела оставаться в родительском доме. А жизнь распорядилась и того жестче. Ушла на фронт овдовевшая Наташа, нанялась домработницей в Щиграх четырнадцатилетняя Люба. Потом Люба завербовалась на ткацкую фабрику в Куровское; после войны, демобилизовавшись, к ней туда уехала и Наташа, собиралась уехать и Маруся... но тогда, в сорок пятом, ей не выдали документы... Вышла замуж Люба и уехала с мужем в Брянск, ездил к ним отец, помог построить

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату