Сегодня я понимаю, что все путеводные нити — во сне и наяву — ведут в одном направлении, туда, где расстояние между сном и явью сокращается до минимума, а то и вовсе исчезает (для некоторых из нас — на время, для иных — навсегда). Вот я выхожу из дому, запахиваю пальто и делаю первые 25 шагов по направлению к городскому рынку, туда, где на холодных грязно-белого цвета аллюминиевых лотках дымится утренней выпечки хлеб. Изо рта вырываются крохотные клубы пара, вьются в сером воздухе и пропадают из виду на расстоянии вытянутой руки.
В это самое время некто по фамилии Смирнов выпадает из окна собственной квартиры — с третьего этажа. Осколок стекла величиной с лоток — такие точно утренние булочники используют, чтобы выложить на всеобщее обозрение продукцию, пахнущую — как в детстве — свежим хлебушком, осколок, напоминающий очертаниями неизвестный науке материк, выскакивает из верхнего левого угла оконной рамы и летит
В дни перемены погоды мой череп напоминает неисправную лампу накаливания, где-то далеко внутри загорается зуммер желтого электрического свечения (я вижу этот свет — он отражается в зрачках собеседника), затем мгновенное помутнение, оторопь, и — простите, что вы сказали? — медленный восход сознания к точке минимальной членораздельности.
Как если бы я был тем, кто решил прокатиться на колесе обозрения, и вдруг обнаружил, что колесо стоит в воде по самую маковку, вот оно приходит в движение, кабинки по очереди показываются над водой — одна, и за ней — другая…
Как если бы я оказался в каждой из этих кабинок и в каждое новое мгновение становился тем, кто на краткий миг выныривает на поверхность и тут же исчезает, стремительно погружаясь всё глубже и глубже — до полного беспамятства и исчезновения.
Я жил на крайнем севере, где львиную долю года нет солнышка на небосводе.
Четырнадцати лет от роду я понимал, до меня доходило, что происходит несусветное — будто во сне, когда закипает и вспыхивает океан, земля крошится под ногами как рафинад, предметы становятся жидкими, и в стену можно войти как в воду: нет солнца.
Во тьме! — звучит романтически, почти как призыв к действию, но означает — голый ад. Урен Гой — “Гиблое Место” в переводе с аборигенского. Аборигенов, впрочем, не было — кому охота в гиблое?
Днём и ночью свет хрустальный — сказка про город будущего (как у Хлебникова-царя): на каждый квадратный метр — персональный прожектор. Некроутопия! Люди идут чёрные — в мехах! — по ним из поднебесья — палят прожектора. Тени — световые трупы, у каждого живого — по 5-10 штук — в разные стороны, как пальцы, растопырены.
Жизнь в ослепительно белом свете.
Но стоило приблизиться к пределу, к чёткой световой границе, за которой была невидимая в темноте тундра, перспектива исчезала, будто обрезали. Там, где город кончался, начиналось страшное — за границей светового дня не было ничего вообще.
Потрясающий аттракцион: минус пятьдесят пять градусов цельсия — слюна замерзает во рту, идёшь по кромке — слева ослепительное электрическое безобразие, буйство белого, справа — пустота.
Хтоническая.
В Армении я видел старые придорожные камни, покрытые тончайшей резьбой — настолько тонкой, что с пяти шагов такой камень можно принять за обработанный временем, а не человеком. И лишь приблизившись на определённое расстояние, вдруг, застигнутый врасплох, осознаёшь степень заблуждения.
Происходит мгновенное наведение на резкость, акомодация. Взгляд теряется среди возникшего внезапно — как судорога — (и как бы ниоткуда)
Подобное наслаждение я испытал, впервые заглянув в микроскоп на уроке ботаники.
Это был лист какого-то вечнозелёного растения. Я смотрел долго, очень долго, одноклассники начали терять терпение, но Майя Борисовна сказала: “пусть смотрит”, и я смотрел.
Это как заблудиться в лабиринте, но никто не знает, что на самом деле ты не заблудился, а спрятался.
Совершенно, безвозвратно — исчез.
2
БСЭ
Или — шум пара в кастрюле с плотно закрытой крышкой. Это бабушка варит воду, чтобы не заразиться. Микробы. Походная полковая кастрюля, на дне её вековые отложения — как кольца на древесном срезе. Белый шум — это кипячёная вода. Пить невозможно.
Но бабушка пьёт. Она не заразится.
Это больничная тишина, какой она бывает лишь ночью — фон, не разлагаемый на составляющие, сплошной, как запах, к которому успел принюхаться, — гулкие шаги в коридоре, побрякивание инструментов, повизгивание, с которым колёсико скользит по линолиуму, голоса медсестёр, сонное бормотание соседей.
Бабушка умерла в доме для престарелых. Я спросил: почему одни живут и умирают как люди, а другие — живут как живут, и умирают в доме для престарелых? Мне выдали халат, сказали: иди и смотри.
Так я переквалифицировался в санитары.
Сиживал на коленях у стариков, которые принимали меня за чьё-то дитятко, слушал их лепет. Видел фотографии и видеоленты. Не упускал случая расспросить родных и близких.
Роза была доктором. Она лечила детей. Дети её любили. К ней приводили детей. Каждый день. Она их лечила. Дети выздоравливали. Вот, Роза лежит на постели, вот она. Я её туда положил. Я её кормлю — из ложки. Она выплёвывает. Роза, будь умницей.
Моше был инженером. Проектировал. Все его любили. Он всех любил. Любил работу (любил проектировать). Ему семьдесят лет. Он умер, но ещё живёт. Мы поддерживаем его существование. Вот он, лежит в кресле. Я его туда положил.
Мария была красавицей. Я раздеваю её перед сном. Ей дарили бриллианты. Муж носил её на руках. Все носили её на руках. За ней ухлёстывал Марлон Брандо. Мужчины оборачивались вослед…