может поделать. Вся надежда на эту поездку в горы. А что потом?» Дальнейшая жизнь лежала перед ним, как непреодолимая пустыня бесплодной скуки, у конца которой ждала серая смерть. Он вспомнил кокаин с дрожью страха и отвращения. «Нет, это дело я оставляю себе на самый конец, когда уже никакой надежды не будет. Кончу по крайней мере субъективно интересным способом в этом „свинстве“». Но он не хотел осознать того, что единственной его надеждой была «та», другая, наркотик, получше Зезиного апотрансформина. Его собственный «характер» играл с ним, как кошка с мышкой: снова произошли перемены. Простая супружеская ночь в «слипинге», новое в его жизни, как назло, подействовала на него прекрасно, но, к сожалению, на короткое время. Даже присутствие Гели и Препудреха в соседнем купе и бессонно блуждающий по коридору прококаиненный Ендрек — все это придавало очарование спокойному счастью в укромном купе. В итоге, вконец измотанный, он заснул, и снились ему вещи удивительные и несусветные. Это было кино, но одновременно все происходило на самом деле. По розовой пустыне он, как бешеный, гнал двух странных животных, которые — когда он уже должен был их настичь — превратились в разлегшихся на каких-то плитах мексиканских бандитов (они быстро объединились непонятным образом). Он спросил одного из них, неизвестно почему дрожа со страху: «Usted contenta, habla espanol?»[54] Это должно было быть во сне довольно бегло по-испански. И тогда он убедился, что этот мексиканский верзила не кто иной, как Геля Берц. Он жутко смутился и понял, что погиб. «Разведи огонь», — сказала она другому верзиле, который оказался князем Препудрехом. Откуда у них были кони, Атаназий понятия не имел. О бегстве на своих двоих среди пустыни не могло быть и речи. Препудрех схватил его за шкирку (огонь уже горел, неизвестно, каким чудом возгоревшийся). Он понимал, что его будут истязать, и страх предстоящих мучений смешался в нем со странным наслаждением, чуть ли не эротическим. Он увидел над собою раскосые голубые глаза Гели. «Я отрекаюсь от Гуссерля, я больше не буду, никогда», — говорил он, теряя сознание от страха и от этого удивительного наслаждения. Горящие глаза были все ближе, а там под него подсовывал огонь Препудрех. Но огонь тот не жег в привычном смысле: скорее он доставлял какое-то горячее, жуткое удовольствие. Ужасная апатия овладела Атаназием: в этом был и стыд, и наслаждение, и угрызения, горечь, отчаяние и полный распад всего и превращение в безличностную мезгу; а все это в ее глазах, которые были источником неведомой муки и унижения. Проснулся он, хоть и с занозой в сердце, но счастливым оттого, что этого на самом деле не было. А происходило это за полчаса до прибытия на место, то есть в Зарыте, курортную местность среди гор, где стояла вилла Берцев. Поезд с трудом тащился в гору, среди снежных пригорков, покрытых хвойными лесами. Как раз вставало солнце, освещая оранжевым блеском вершины гор и леса под шапками смерзшегося снега, в то время как долина, по которой пролегал железнодорожный путь, лежала в прозрачном голубоватом полумраке. Темно-синяя полоса тени на границе света опускалась все ниже, пока наконец розово-золотое солнце не заблестело странными узорами на промороженных окнах вагона. Зося и Препудрехи еще спали. Атаназий и Ендрусь, любовавшиеся прекрасным горным пейзажем, стояли рядом в коридоре. Два локомотива дышали неровно, выбрасывая клубы черно-рыжего дыма в кристальную чистоту воздуха. Но даже это было прекрасным.

— Ты не знаешь, что это такое. Последний день мой в этом мире. Но я не жалею. Я в этом моем состоянии впервые вижу горы. Тебе этого не понять... А может, хочешь попробовать? Тоже последний раз? — говорил Логойский с неудержимым восхищением, уставившись в убегающие вдаль ущелья и возвышенности, на неровные поверхности которых, переливающиеся всеми красками — от розовой до фиолетовой в свете утреннего солнца, полные сверкающих, как искры, ледяных перьев, ложились глубокие голубые тени от рыжеватых елей и темно-оливковых пихт. Ольховые перелески отсвечивали сероватым пурпуром, а в тенях были похожи на тонкий фиолетовый туман. Самозабвенно, в возвышенном порыве, мир наполнялся своей красотой. Блаженство созерцать все это граничило с какой-то раздирающей болью.

— Нет. Сегодня я позволю тебе все, но сам не хочу. Знаю, как это должно быть прекрасно, потому что помню твои клетчатые портки, которые в этом воспоминании могут сравниться с красотой этого утра. Но потом — брр — я оказался в аду, после того как вышел от тебя, когда я ехал с Альфредом по городу.

— Да, кстати: ты знаешь, что он меня не хотел пускать. Ты был так занят Зосей, а я забыл сказать тебе. Я его, шельму, закрыл в алькове без окон и сбежал. Может с голоду там подохнуть, если его не найдут.

Логойский впал в обычную кокаиновую болтливость, и его несло без удержу, а он воображал, будто говорит вещи безмерно важные и интересные. Атаназий почти не слушал его. Что же в сравнении с этой красотой мира несчастия народов и обделенных классов, если, конечно, к ним не принадлежишь. Какое ему было дело до всего этого: все революции и перевороты, если это чудо реально здесь и сейчас, а не только в кокаиновых измерениях, за которые приходится платить дебилизацией, безумием и смертью. Но в этот момент поезд как раз догонял какого-то верзилу, шедшего вдоль путей на утреннюю смену. Это создание было одето в драную «равнинную» куртку, вытертую гуральскую шляпчонку и в старые, все в заплатах штопаные портки, на ногах у него была — суконная обувка. С его безмерно страдальческого лица зобатого кретина глядели гноящиеся глаза, которые равнодушным взглядом скользнули по сверкающим роскошью спальному вагону. «Вот она, то, что по-русски зовется „derewienskaja biednata“, „сельская голытьба“», за которую где-то там, может, уже дерутся со сторонниками Брюизора социалисты-крестьяноманы во главе со своими предводителями, обожравшимися у Берца или у какого другого магната тривутами и мурбиями и опившимися бесценным вином из плодов дерева джеве. И вдруг Атаназий устыдился самого себя и этого великолепного вагона, в котором он ехал на зимнюю забаву в горах на деньги богатой сумасбродки, отец которой там, в городе, под пулеметные залпы и огонь тяжелой артиллерии, выпускающей потоки крови из несчастных очумевших людей, может быть, в эту самую минуту «становился» министром крестьяноманов. Их поезд, похоже, был последним. Несмотря на то что Геля теперь не была его любовницей, в ситуации Атаназия было что-то альфонсистое. Он вдруг покраснел от стыда перед этим кретином, что исчезал на повороте железнодорожного пути на фоне прекрасного горного пейзажа в блеске громадного зимнего солнца, встающего откуда-то из-за дальних вершин, чтобы осветить жалкое противоборство обозленных друг на друга гадких существ, порочащих своим существованием «астрономическую» чистоту планеты. А здесь муж этой «сумасбродки» (и, говоря уже совершенно открыто, любовницы) и его «друг» (каким же мерзким казалось ему сейчас это слово), и жена, жена, у которой он, собственно говоря, тоже был на содержании (но это, кажется, не считается), везущая во чреве своем этого его сына (да, должен быть сын, чтобы наполнилась чаша несчастий), от него зачатого (это счастье и несчастье одновременно), и тут же рядом его бывший любовник — нет уж, хватит! Комбинация была достойна его, знаменитого в определенных, впрочем довольно мерзопакостных кругах, бесплодного творца художественных конструкций в жизни. «А не подсознательно ли я создаю все это нарочно, лишь для нагромождения ужасов, — подумал Атаназий. — Но в конце концов ничего ужасного в этом нет; все должно было быть именно так, а не иначе, все можно объяснить до конца, а прошлое в данную минуту не важно». Вот так начиналась так называемая «новая жизнь» в горах, на такой вот основе.

Пробившись сквозь заносы, поезд, во всем блеске солнца, устремился по наклонной в снежную равнину, на краю которой маячили погруженные снизу в опалово-фиолетовый туман горы, вознося чистые вершины с голубыми тенями на фоне салатно-кобальтового неба. Непостижимая красота мира поглотила все сомнения и противоречия. «Прежде всего — убежать от жизни. От тех самых, от опасных „микроскопических перспектив“, переводящих большую картину реальности в сумму маленьких противоречий. Этого надо опасаться, ибо это вгоняет в такие мысленные закоулки, из которых нет выхода. Долой слабость, даже в отношении вещей действительно благородных, если только они действительно не лежат на существенной линии предназначения. Через страдания — к вершинам жизни; это еще можно вытерпеть. Но страдания мои собственные, а не каких-нибудь там „лапсердаков“». Впору было спросить самого себя: «Ну хорошо, только во имя чего», но он вовремя сдержался. Безжалостный в ужасе своего безразличия вид солнечных гор подтверждал Атаназию эту истину. «Но только что виденный зобатый бедолага тоже живет в этом мире, только не  в и д и т  его — вот в чем разница. Да и мне не надолго хватит этого вида — это лишь мгновения, — надо кем-то быть. И опять-таки, что касается этого кретина (зачем я увидел его, черт побери?!), как ввести это христианско-нивелистическое равенство, как уравнять такого зобатого, например, с генералом Брюизором? В будущем будет только соответствующее использование труда во все более специализирующемся обществе и более высокая оплата — ничего больше. Но, кажется, именно это и происходит сегодня в Америке без малейшего участия нивелизма. А ценность идеи? Для того, кого держат в дисциплине, есть разница, кто его держит: то ли все общество для всеобщего блага, то ли какой-то индивид для удовлетворения своей фантазии. А бесконечность аппетитов, проистекающая из единственности

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату