заговорщики), Препудрех, безумно тонувший в музыке, даже во время еды, Сморский, все дальше уходивший в сферу безумия, мрачный несостоявшийся художник и профессор биологии Хваздрыгель — и надо всем этим безнадежно устремленные друг к другу злые и ненасытные души (впрочем, не только души, но и тела) Атаназия и и Гели. И все они (за исключением Гели) жутко обжирались, а больше всех жрал истощенный кокаином Логойский. Еще более или менее светлыми были минуты, когда Ендрек во время внезапных приступов желания принять очередную дозу своего яда устраивал дикие сцены (которые называл по-иностранному «Abstinenzerscheinungen»[56]), переходя при этом от безумного веселья к совершенно безнадежному отчаянию. От местного общества провинциальных спортсманов (за исключением «тренера»), «сосьетеманов», «артманов», «дансингманов» и мегаломанов приезжие отгородились совершенно. Правда, иногда на устраиваемых на вилле «обжорках» присутствовал статный бородатый тренер Эрик Твардструп, который все больше и больше влюблялся в Гелю. Атмосфера тогда сгущалась и накалялась еще более зловеще.
Но в один прекрасный день Атаназий сказал себе открыто и бескомпромиссно, что больше жить без Гели не может, но все-таки жил и не был в состоянии сделать ни единого шага в том направлении, чтобы прервать это положение дел. А о том, чтобы выехать, он и думать не мог. Это произошло незаметно, неуловимо, не успел он и оглянуться, как уже был по «ту», «черную» сторону своей жизни, сторону уничтожения. Она увидела эту его внезапную перемену, когда он менялся в лице под ее раскосо-голубым дразнящим взглядом. А когда она обращалась к ненавистному для Атаназия Твардструпу, «несчастный» любовник испытывал характерное, казалось, бесполое завязывание всех потрохов в один узел б е з б о л е з н е н н о й б о л и. Впервые начал понимать этот до сих пор непобедимый донжуан, что ревность — отнюдь не досужий вымысел, как он полагал прежде.
Был уже конец марта, и снег на горах превратился в зернистый лед — фирн. Дни стояли жаркие, весенние, бледно-голубое небо дышало ласковым теплом, а «наст» на на горных хребтах блестел, точно алюминий. Большие пласты голой горячей земли в долине издавали возбуждающий чувственный запах. Всеобщее настроение было скотским, далеким от напоенного метафизической странностью настроения настоящей зимы. В один прекрасный день вся компания направилась на перевал Быдлиско, откуда начинался роскошный спуск на другую, на люптовскую сторону. Жара стояла поистине тропическая, и все чуть ли не в исподнем взбирались по восточной стороне горы, граничащей правым склоном с перевалом. Твардструп попросил разрешения снять рубашку, и никто ему, как оригиналу-шведу, не смог отказать. Минуту спустя на фоне обычного польского снега на солнце заблестели его жуткие, чисто шведские мышцы. Геля шла первой, за ней — он, а за ним — Атаназий. Остальные плелись сзади. Атаназий злился на Твардструпа за это раздевание и за то, что он не мог сделать то же самое, что он, из страха перед относительной чахлостью своих мускулов, которые, впрочем, были не так уж и плохи, тем не менее не могли равняться с нагромождениями железного мяса шведа. Его душила злость, и поэтому он не успевал за ним. Запыхавшийся, он видел, как, пройдя маленькую тенистую впадину и вновь оказавшись на склоне, они утопали в солнце на фоне темно-синего неба. Развевающаяся борода блондина Твардструпа отливала золотом, когда он со смехом наклонялся к Геле. По склону дул теплый южный ветер. Далекие люптовские горы терялись в рыжеватом тумане. А поскольку снег с южной стороны был слишком мокрым, Твардструп приступил к занятиям на том же самом склоне, по которому они вышли вверх.
На мгновение Атаназий с Гелей оказались один на один на перевале. Уставившись широко раскрытыми глазами на южные горы, Геля, казалось, впитывала в себя весь мир в каком-то скотском самозабвении. Жуткая ненасытность охватила ее голову практически ощутимыми щупальцами. Атаназий уставился на ее хищный профиль в обрамлении теребимых ветром рыжих волос. Она была для него в этот момент видимым символом всего смысла жизни. Если бы она внезапно исчезла, то и он, наверное, исчез бы с ней вместе. «И эта скотина...» — подумал он почти одновременно о ней и тем же самым словом о шведе, призывы которого доносились с погрузившегося уже в темно-синий мрак северного склона котловины. Незаметно пролетало одно из тех хрупких мгновений, в которые решается судьба будущего, в которых это будущее потенциально содержится. И вдруг Геля, которая, казалось, забыла о существовании «любовника», сильно оттолкнулась палками и начала съезжать по прямой на южную сторону снежной расселиной, по сторонам которой торчали гряды голых скал, покрытых желтой порослью. В Атаназии что-то екнуло: полететь за ней, забыть обо всем, остаться с ней где-нибудь на другой стороне гор, добраться до самых до тропиков, о которых он мечтал с детства и которые он знал по рассказам Логойского и самой Гели (еще маленькой девочкой она с отцом была в Индии). Ладно, но на что, н а ч т о? Может, на деньги жены — как же чуждо пронеслось это слово через смысловую часть сознания. Или, может, на ее собственные? Он почувствовал себя бессильным и, странное дело, ощутил внезапную симпатию к партии нивелистов и к непобедимому Саетану Темпе. Проехав какие-нибудь пятьдесят метров, Геля дугой свернула влево, направившись по маленькому снежному седлу через скальный гребень в другую расселину. Она исчезла на левой стороне, ловко промчавшись по узкой полосе снега. Но тут же до Атаназия донеслось шуршание лыж по скальному грунту и крик, а после — тишина. Кровь стучала у него в висках. Не колеблясь помчался он вниз по расселине и, сделав безумную «христианию», медленно перевалил через хребет и увидел Гелю, лежавшую головой вниз среди голых осыпей под вертикальным склоном. Геля тихо стонала. Он быстро отстегнул лыжи и бросился спасать ее. Затем он отстегнул ее лыжи и стал ощупывать ее щиколотку.
— Снимите мне гетру. Кажется, это вывих.
— Если бы это был вывих, вы бы ногой не могли пошевелить.
Фраза относительно ее ноги имела для него исключительно непристойный смысл. Он расстегнул ее короткие брюки (Геля не признавала длинных, для женщин), потянул вниз чулок, отстегнул подвязку, снял гетру и ботинок и увидел наконец через прозрачный шелк эту ногу, о которой всегда мечтал. Та действительно была адски красивой. Потом он посмотрел на Гелю, то есть на ее лицо. Она лежала с полуприкрытыми глазами, бледная, с перекошенным от боли ртом. Атаназий вдруг почувствовал, что любит ее, точно так же, как несколько месяцев тому назад любил Зосю, и даже, может, еще больше — впрочем, может, и не больше, а полнее — в этом чувстве не было самоотречения и сострадания, искусственного самоуничтожения и самопожертвования. Но зато все было пропитано, все «это», чем-то отвратительным, чуть ли не подлым, даже вне зависимости от его отношения к Зосе. Но у него не было времени анализировать свое состояние. В этот момент он думал о Геле с бесконечной нежностью (tendresse — нежность, отвратительное слово), соединенной с бешеным гневом на нее из-за шведа. И оба эти чувства переросли в страшное, внезапное, исступленное вожделение. Он снял чулок и увидел эту ногу — нагую и белую, почти как снег. Это было слегка чересчур, но он пока держался. Он пощупал чуть ли не на глазах пухнущую щиколотку и повертел стопу в разных направлениях — вывиха не было. И вдруг, когда он дико смотрел на закрытые глаза Гели и ее искривленные будто в блаженстве губы, он схватил ее ногу и зажал у себя между ног. Геля застонала и посмотрела на него с укором, но когда заметила, что происходит, ее лицо приобрело зверское выражение, а пальцы ее ноги, наткнувшись на что-то непонятное, слегка зашевелились. Атаназий смотрел на это и вожделел. Солнце припекало, и мир таял в тумане, блеске, жаре и дьявольском наслаждении. «Я умру, я не выдержу», — подумал несчастный «любовник» и почувствовал, что погиб, что уже ничто не оторвет его от этой женщины. Смешанное с лаской (еще одно отвратительное слово) бешенство, отчаяние и потеря себя, стыд и презрение — все это перешло в дикий спазм наслаждения, которое уничтожило его, бросило, как скомканную тряпку, лицом на камни. Он крутанул бедную больную ногу Гели, которая (Геля, не нога) тоненько охнула, как маленький ребенок, а потом сказала чувственным голосом:
— Ну теперь вы знаете, что такое угадывать чьи-то мысли. А если бы я сказала тебе, чего я хочу, ты бы просто умер, не вынес бы этого. Это было в последний раз — теперь вы можете уйти навсегда — вы все знаете.
— Нет! — крикнул Атаназий, вставая. — Теперь я тебя не отдам. Только теперь я знаю, кто ты и что значишь для меня.
— Это потому, что вы дотронулись до моей ноги. Смешно.
Но он был так прекрасен в эту минуту, что Геля почувствовала то же, что и он: ничто ее не оторвет от него, он должен быть ее, только и исключительно ее. Это не для каких-то там сентиментальных Зось: это гнилой кусок, который надо суметь съесть с аппетитом, соответственно приправив его, даже если бы это привело к несчастью. Раз и навсегда надо избавиться от этих глупых угрызений совести: жизнь, она одна.