Они сцепились глазами, как атлеты руками. Геля первая потупила взгляд, сладострастно ухмыляясь, и ничего не сказала. Опухшая голая нога, именно эта, принадлежащая ей, единственной, продолжала беспомощно лежать на камне. Новая волна безнадежного вожделения захлестнула в Атаназий всю человечность, оставшуюся на дне озверевшего тела: в эту минуту он был диким животным, готовым даже убить. Они услышали крики на склоне. По второй расселине прямо на них ехали Логойский, Препудрех и Твардструп. Зезя и Хваздрыгель остались на перевале.
— Что-то случилось? — спросил князь, разворачиваясь неумелым «телемарком», и уткнулся головой в снег. На отрицательный ответ Атаназия он, выбираясь из мокрого фирна, отреагировал: — Благодарю тебя, Тазя. Но, во всяком случае, на несколько дней с лыжами повременим.
Он тоже не симпатизировал шведу, но доверия к Атаназию нисколько не потерял (несмотря на кокаиновые разговорчики). Вообще странный человек был этот Препудрех, значительно более странный, чем казалось поначалу. Музыка постепенно превращала его в кого-то совершенно другого. Он даже сам для себя превращался в ежедневный сюрприз и неразрешимую загадку. Он сам надел Геле гетру и зашнуровал ботинок, после чего вдвоем с Атаназием проводил ее в горы. Остальные несли лыжи. Наверху связали лыжи, две пары вместе, так и привезли Гелю к маленькому ресторанчику в горах. Доктор констатировал растяжение сухожилия и велел пару дней полежать.
Атаназий страдал, как на пытке, не имея возможности ни на минуту остаться с Гелей один на один и поговорить с ней о будущем. Он ни в чем не был уверен, а воспоминание о ноге обдавало его жаром невыносимых диких вожделений. Зосю он возненавидел до предела, а к себе чувствовал неодолимое отвращение, превратившись в клубок ненасытных извращенных страстей. Когда он сидел возле громадного супружеского ложа Препудрехов, на котором, растянувшись по диагонали, княгиня читала (всегда при свидетелях) или принимала гостей, ему казалось, что он лопнет от жуткого, непонятного вожделения, желания ее тела. Сила этих чувств переносила его чуть ли не в метафизическое измерение. До него постепенно стала доходить теория Малиновского о возникновении религиозных чувств из совершенно обыденных животных состояний соответствующей интенсивности. Геля становилась для него чем-то сверхъестественным, каким-то угрожающим потусторонним фетишем: в безнадежном подчинении ей он находил какое-то жуткое наслаждение. А она терзала его изощренно, желая накрепко привязать к себе. Уже зная о его слабости, она иногда как бы невзначай показывала ему при всех ногу из-под одеяла или просила что-нибудь поправить в подушках или в ленточках чепца, и тогда подсовывала ему под самый нос пахнущую цикламеном (Геля перестала пользоваться духами) небритую рыжую подмышку. Атаназий пару раз чуть было не испытал высшее наслаждение без постороннего участия, но еще держался из последних сил. Вечером — и это было хуже всего — Геля задерживала мужа при себе и бросала на Атаназия многозначительные бесстыдные взгляды. Но странное дело: Атаназий никогда не ревновал ее к Препудреху, он страдал только потому, что это не он. В качестве соперника князь для него абсолютно не существовал. И вот наконец на третий день они случайно оказались вдвоем. Геля высунула из-под одеяла здоровую ногу, и с Атаназием произошло нечто столь страшное, что вообще лучше об этом не говорить. Он просто сгорел, пропал при взрыве таких противоречивых чувств, что представить их потом было так же невозможно, как и реконструировать психически-неевклидов кокаиновый мир. Губы, и ноги, и этот запах, почти смешавшийся с голубизной глаз... Он уже не знал, чего хочет, где что находится, что сначала, а что потом. Но она руководила теперь всем и умела беспредельно усилить муку ненасытимости и пытку наслаждения. Она продолжала препарировать его, поджаривая на медленном огне, показывая ему через маленькие щелочки лишь мир недосягаемого счастья в безвозвратной гибели, в окончательном уничтожении. Но сразу после, почти что одновременно с окончанием этой сцены, кто-то вошел (кажется, Зезя), и опять пошли обычные, доводящие до отчаяния разговорчики. Мучения Атаназия переходили просто в безумие. Будучи не в состоянии договориться (устно), он послал ей какое-то умопомрачительное письмо через «батлера» Чвирека, но напрасно. Не удостоился ответа. Только Препудрех, неизвестно почему, начал на нее с этого времени смотреть странным, злым глазом; впрочем, вскоре это прошло. А все постоянно говорили только о ноге Гели, о б э т о й н о г е. Атаназий терял сознание и самообладание. Пока наконец на четвертый день, когда Твардструп начал какие-то спортивные бахвальства, а Геля восхищенно слушала его, Атаназий сказал, как бы и не к нему обращаясь, но гневно и невпопад, прервав тем самым его речь (бедный шведишка и впрямь что-то плел о Греции):
— Ненавижу Грецию, это несчастье всего человечества. Там возникла первая демократия, последствия которой мы видим сейчас.
— И это говорит наш «большевик», — вмешалась Зося.
— Успокойся, ты ничего не понимаешь: у меня двойная система оценки.
Твардструп засмеялся и повторил:
— Komisch. Ein «Doppelwertung System». Haben Furstin je so etwas gehort? [57] — обратился он к Геле. Разговор шел по-немецки. — Но что это имеет общего со спортом?
— Не так «komisch», как вам кажется. Относительные системы оценки, индивидуальную и общественную, я объединяю в одну, абсолютную: я демонстрирую необходимость обоих подходов.
— Aber das ist selbstverstandlich[58]...
— Величайшие истины становятся сами собой понятны, стоит их только произнести. Только надо найти их. Возвращаясь к Греции. Там, кроме демократии, возникла дискурсивная философия как борьба понятий, впрочем, безнадежная, с тайной бытия, то есть упадок религии; там из падшей религии, ибо именно таковой я считаю греческую религию, выросло натуралистическое искусство, возрождение которого стало причиной упадка всего европейского искусства на долгие века; там, наконец, возник спорт как таковой, также первый симптом вырождения. Эта сегодняшняя мания является не чем-то положительным, а одним лишь из доказательств, что сегодняшнее человечество идет ко дну. Считать это чем-то положительным — это то же самое, как если бы сифилитик радовался сыпи, потому что это, дескать, реакция организма, борющегося с болезнью. Раньше людям спорт был не нужен: они были от природы здоровыми и сильными. Сегодня спорт убивает все, он даже вытесняет искусство, которое падает все ниже. Я сам очень люблю лыжи, но не выношу, когда из вас, спортсменов, делают национальную славу, а ваши идиотские рекорды занимают столько места в газетах, когда этого места не хватает на серьезную художественную критику (ибо существующая ныне — вздор) и на полемику по вопросам искусства.
— Художественная критика и полемика — нечто совершенно излишнее, потому что там речь лишь о том, нравится вещь или нет. Что вообще об этом можно сказать? Эти рубрики вообще надо выкинуть. Не понимаю, как вы, даже не будучи человеком искусства, можете защищать такое. — Это «даже» уязвило Атаназия в самые печенки. — Спорт возродит человечество, которое нуждается в противоядии против плохих побочных последствий культуры. В спорте будущее человеческой расы...
— Спорт рекордов ничего не возродит, лишь доглупит тех, кого еще не оглупили танцы, кино и механистическая работа.
— Как прикажете понимать, Herr (буквально так: «Herr» без «mein»). Sie elender Mu?igganger. Sie Schmarotzer — прозвучало грознее, чем первая фраза. (Ты, бездельник, ты, паразит.)
С неконтролируемой стремительностью у обоих господ проявилась ревность к Геле, соединенная с оскорбленностью. Атаназий быстро и легко дал Твардструпу пощечину, вручил ему, черт знает зачем, визитную карточку и, обессиленный, упал на диван. Швед поклонился присутствующим и вышел, спокойный, как движущаяся стена. Зося бросилась к ним, естественно, слишком поздно.
— И ради чего, ради чего? — кричала она, хватаясь за заметно увеличившийся животик. — Да еще при дамах...
— Молчать. Никто не подходите ко мне. Я ни за что не ручаюсь, — сказал сквозь зубы Атаназий.
Геля смотрела на него с восхищением и чуть ли не сучьей покорностью. Зося билась в истерике, она упала на постель Гели, а та принялась успокаивать ее, доводя тем самым Атаназия до безумия. Он не различал уже ни предметов в комнате, ни пейзажа за окном, не говоря уже о людях. Все, казалось, было переполнено какой-то ужасной бессмыслицей, источник которой был не в нем самом, а лишь в окружающих предметах и людях. Состояние Атаназия, если не полностью, то уже слегка, было «бзиковым». Все сидели перепуганные, молчаливые. Теперь Атаназий почувствовал абсолютную уверенность, что так или иначе убьет ненавистного блондинчика. Разговор расклеился, и вся компания, поникшая как картофельная ботва, быстро расползлась.
В семь появились секунданты Твардструпа, какие-то два местных спортсмена, обвешанные наградами и