сказать норовил, а выходило одно, как у трясогузочки: и-бить, и-бить! Мать его бывало спросит: «Пить, Андрюшенька? Или кого бить надумал?» А он весь напыжится: «И-бить твою мать!» — и, довольный, лежит, выговорился, значит.

Один Коля как выпьет, еще лучше делался. На баяне играл, пел, или просто возьмет ее за обе руки: «Тоська! Повелевай! Ну? Ну такое чего-нибудь захоти, востребуй! Наизнанку для тебя вывернусь!» — «Спой мне знаешь чего? „Ты жива еще, моя старушка?“ — „Нет, Ща! Нет! (Это он ее так от деревни прозвал, от Песчановки.) — Ты такое захоти, чтобы… ну я не знаю!“ — „А давай тогда в суд подадим. Тоскую я очень. Хоть Олечку мне обратно отсудим!“ — „А хочешь, — и штору как дернет, карниз чуть не падает, — хочешь, на столб этот до самого верха долезу, причем без рук?! Прямо ща! Ща ты моя беспощадная!“ — и даже бывало слезами зайдется.

Ее первый муж когда выгнал насовсем уже, Коля так поставил ее в своем доме, чтоб ни мать, ни сестра и ни муж сестры — чтоб никто ей ни единого слова поперек. А она за ними за всеми зато и стирала, и убирала, и готовила, — только чтобы они Коле не выговаривали: мол, ты кого на нашу малогабаритную площадь привел, или, мол, неужели ты ради этой… мать-старуху отселил в кухне жить? И еще в трех местах убиралась, и подарки им делала к каждому празднику. Потому что Колю любила непомерно. А потом оказалось, что им все равно было все не по-ихнему. Когда в цехе на Колю какая-то ферма упала и ему перебило позвоночник, левую руку, обе ноги, — как селедка под майонезом, весь был в гипсе, — так они что устроили, мать с сестрой его?! Под предлогом, чтоб она не носила ему отравы, как они выражались, — тайно переложили его в другую больницу, а в квартире переменили замок.

И под дверью спала у них, а потом код в подъезде поставили, так она во дворе его караулила. Раз заснула прямо у них под окнами на газоне, а проснулась, яичники так скрутило, думала, отморозила или отбил кто, пока спала, — а, оказалось, это Машенька в ней — лежала неправильно. Но от Коли она не могла быть, конечно. Где-то с год уже было, как они его по больницам держали. И вообще он бездетный пришел из армии, в смысле, бездетный навсегда уже.

Говорил, лучше Мишку отсудим, он младший, меня за отца уважать будет. Фотку его на работу носил: это, говорит, сын мой приемный. А однажды разбудил ее среди ночи — как раз примерно за месяц перед тем, как его покалечило, — глаза воспаленные: «Я для тебя против матери пошел! И на столб, между прочим, ты не верила, а я слазил! А что ты, ты-то что для меня?» — «Сзади, что ли? — ведь спросонья же. — Не могу я!» Вот такая была она дурочка из переулочка. А он ее вдруг за космы приподнял, как не он, вот как Витька сейчас бы: «Ща! Рискнем, Ща! Мишку я украду, я это до деталей обдумал!» — «Ты что? И куда его?» — «У меня под Темиртау, Казахская ССР, товарищ армейский. Купим себе документы! Нас ни одна собака там не найдет!» — «И заживем как люди, да, Коленька?! — „Именно! А не как тараканы!“ — „Я согласна! И Олечку тоже украдем, правильно?“ Волосы Коленькины ржаные волнистые пальцами расчесывала, глаза его ясные целовала: „Как хочешь, так и бери! И вези, куда хочешь!“

Из троллейбуса кинуться на ходу, чтобы морду расквасить и забыть, как все было между ними по- голубиному, поскорее отраву в потроха влить и не помнить ни себя, ни его — как он вышел из вокзала в позапрошлом году, чтоб ей сдохнуть, чтоб ей Машеньку никогда не увидеть, если это не он был. Руки между резиной дверей просунула:

— Тормози! Я приехала!

А когда он и вправду притормозил, и она из троллейбуса вылезла, оказалось, что на остановку раньше времени, — и пешком поплелась под дождем — поскорее бы околеть и не помнить: это точно был он, было засветло, не могла она обознаться. Только ростом стал как бы меньше, но зато в шикарном костюме, при галстуке — он его и завязывать-то не умел! — чемодан не какой-нибудь, сам за ним едет на колесах. А другой бы ему все равно не поднять, он хромал теперь сильно. И она, как сама не своя, подошла к нему, встала и молчит. И он тоже молчит. И она тогда говорит ему: «Извините, вы случайно не Коля Широбоков?» И тут чувствует, как чулок у нее вниз пополз, подлость такая! — и пока она наклонилась его натянуть, он хотел ей ответить: Тонечка! или может быть: Ща моя беспощадная, ты ли?! — а не успел, как раз в это время подбежала какая-то дамочка: «Кисик! Что ты застрял? Я такси взяла. Кисик, ну?» — и за чемодан его тянет. Потому что он пошевелиться не мог, и глаза обросились, как колокольчики.

Кабы сдохнуть-то, а? Кабы за Петенькой следом. Как раз в том году он и умер, надышался с парнями на чердаке, может, брызгалок этих от тараканов, а может, и клея — разве Олечка толком знает, она же ребенок, — говорит: тех двух мальчишек откачали, а Петю не смогли. Говорит: «Мамочка, он такой красивый в гробу лежал. А Лизка говорит: спорим, ему румянами щеки разрисовали?»

Сырость такая, как в земле сейчас, рядом с Петенькой. И струи, как прямо червивые.

«Извиняюсь, что друга вашего побеспокоила, — она тогда этой Колиной фре чистую правду сказала ведь: — Сынок у меня умер. А помянуть не на что!» Коля тут очень в лице изменился: «А как, — говорит, — сына вашего звать?» Небось, он про Мишку подумал. Выгреб из кармана денег, не считая, все, сколько было. А фря его как дернет за рукав: «Неужели ты этой… веришь?» А Тося руку его поймала и целовать: «Петенька мой умер. Старшенький, Петя. Он теперь там за нас, за всех заступник!» А деньги на землю посыпались, она их пока по копеечке собирала, они и ушли. Их такси уже битый час дожидалось — счетчик- то тикал!

Бог захочет прибрать, Он всегда найдет способ — и через улицу побежала, — только что же Он тянет- то? — чуть ботинок с ноги не свалился, они больше, чем нужно, на размер, — а допустим, сейчас она заработает тысяч сорок, и купит у Леопольда к зиме…— тормоза завизжали, как бензопилы, и светом ее полоснуло, а она уже на тротуар заскочила, — безрукие дураки, задавить и то не умеют! — Бог он все видит, ей же завтра к Машеньке нужно. Воспитательница говорит: «Приходила инспекция нас проверять. Дети другие обрадовались, думали их по семьям брать будут, а Маша под кровать залезла, кричит: у меня мамочка есть!» И картинку нарисовала: мамочка, я, Оля, Петя и Миша. А что Петенька умер, она и не знает. И не надо. Ей одно пока надо знать, какая у нее большая семья.

Или имя это такое у Пети несчастное? Старший брат мамин, тоже Петя, ехал на тракторе через речку, триста метров всего до моста не доехал, выпивши был, а лед-то уже весь разморило, в апреле-то месяце, вот он и провалился. Мама очень ее умоляла, чтобы первого внука она Петенькой назвала. А вот и не надо было ее слушаться! А еще у них в Липках, где их школа была, тоже Петр жил, Маврин его фамилия, говорили, он до войны к бабе Гане два раза сватался, так его сын родной зарубил, — на Седьмое ноября из района приехал, сели они выпивать, он и спрашивает отца: почему, говорит, кабанчика, меня не спросясь, зарезали, а отец ему деньги скомкал и прямо в лицо: на, подавись, сучий потрох, а сын обиделся очень: мне не деньги нужны, а уважение. И тоже в лицо ему — топором. Хоронили, так головы и не открывали.

И приметила возле урны бутылку, хоть и в кромешной темноте, — а у нее на это нюх, как у других на грибы, — запрокинула и захлебнулась чем-то сладким, густым — кагором — граммов сто или сто пятьдесят. Бог послал. А иначе хоть не ходи на работу. А теперь вот можно будет и повыбирать. За стакан? за киосками? — извините!

Под мостом постояла в его гудящем, подрагивающем мраке, чтоб немного подсохнуть, и шагнула на эту вечно куда-то текущую площадь из машин, людей и огней, и асфальт, как горячий, как если бы он дымился, жег им пятки, — и все они бегали от залитых сверканием колонн до провалов в земле и обратно, и тащили тележки с вещами, а те застревали в колдобинах, а они все равно их пихали, как в аду, — только разве с собой унесешь-то?.. Ей захотелось им крикнуть: дураки вы смешные какие, как Олечка моя говорит, дебилы нелеченные, остановитесь, подумайте сами, ну на кой вам эта прорвища чемоданов, вы за целую жизнь этих тряпок не сносите! раздайте вы их бедным, бесприютным, чтоб они же вас потом не обчистили, вам же лучше, какие же вы дураки, и сами тоже никогда не воруйте, пожалуйста, я вас очень прошу, — у жены, у подруги, а если даже и у чужого человека, все равно, умоляю вас!

И прислонилась к колонне. Тут и надо стоять. Взъерошила мокрые волосы. Из дверок метро тянуло духом разморенных тел. Стало жарко. Или это вино, как дрова, всю ее протопило. Пирогов бы с черникой, какие мама пекла! А не этих хоть-догов, хоть-не-догов — а и ими бы кто угостил, походила вокруг — что-то некому. И осела на выступ этой самой колонны. А на площадь не надо соваться. Там другие гуляют, которые и помоложе, и подороже, и вообще… Надо только кивнуть им: мол, здесь я, заступила на караул, — если кто будет не по ним, они ей перешлют, и с ментами уж они-то сторгуются! — и помахала Наташке-мамашке, ихней главной — у нее для ментов бумажек этих стотысячных понатыкано по карманам, не сосчитать. И Наташка ей тоже кивнула. Каждый день на работу выходит, как подневольная, — пожалеть ее, бедную, только можно. И укуталась в кофту, и нос в нее сунула для тепла — не сморило бы! — надо работать, надо

Вы читаете Брысь, крокодил!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату