Не отвечая, он взмахнул тонкой тросточкой, которую держал в руке, и стал крутить ее над головой, словно врубаясь во что-то невидимое, так что трость со свистом рассекала воздух. Затем, все так же неистово нахлестывая пустоту, он добавил:
– Только бы мне прочесть у нее в глазах «да» или «нет»! Я не видел глаз, которые могли бы сравниться с ними искусством мучить, да и красотой тоже, – разве что глаза моих кузин, но мне они ничего не говорят.
Проходило время, и какая-то случайность оказывала на него противоположное действие – он становился самим собою. Он делался чувствительным, беспокойным, слегка восторженным и во всем куда более естественным. В словах его и в движениях проскальзывала какая-то размягченность, и при всей неизменной его сдержанности по этому признаку я узнавал достаточно о его надеждах.
– Ты вполне уверен, что любишь ее? – спросил я его наконец, настолько это первое условие его притязаний представлялось мне необходимым и вместе сомнительным.
Оливье посмотрел мне в глаза и, словно вопрос мой показался ему верхом глупости или сумасбродства, разразился дерзким хохотом, так что у меня пропала всякая охота продолжать.
Отсутствие Мадлен продлилось положенное время. За несколько дней до ее возвращения, занятый мыслями о ней – а мысли о ней занимали меня постоянно, – я стал перебирать в памяти изменения, которые совершились во мне за это время, и был поражен. На сердце у меня было тяжело от бремени тайн, душу волновали дерзкие порывы, ум был отягощен опытом прежде, чем успел что-либо познать, – словом, я ни в чем не походил на того человека, каким был до отъезда Мадлен. Я убедил себя, что все это в какой-то степени поможет мне преодолеть странную зависимость, в которой я оказался, и легкий налет искушенности, примешавшийся к чувствам вполне простосердечным, придал мне как бы видимость развязности, ровно столько храбрости, чтобы я мог не слишком явно дрожать в ожидании первой встречи с Мадлен.
Она приехала к концу июля. Я услышал вдалеке звон колокольчиков, затем увидал почтовый экипаж; весь белый от пыли, он показался под зеленым сводом аллеи, затем, миновав сад, въехал во двор и остановился перед подъездом. Мне сразу бросился в глаза голубой газовый шарф Мадлен, развевавшийся в дверях кареты. Затем она легко соскочила на землю и бросилась обнимать Оливье. Живое и братское пожатие маленьких рук, которые она приветливо вложила в мои, заставило меня ощутить реальность возвращения той, что была предметом моих мечтаний; затем с непринужденностью старшей сестры она подхватила нас обоих под руку и, опираясь одинаково и на мою руку, и на руку Оливье, озаряя нас, точно ясными солнечными лучами, чистым светом своего открытого и правдивого взгляда, немного усталым шагом поднялась по лестнице в гостиную.
Весь вечер длились дружеские излияния. Мадлен нужно было столько рассказать нам! Она любовалась прекрасными ландшафтами, ей открылось столько нового, все там было другое – одежда, понятия, нравы. Обо всем этом она говорила, беспорядочно перебирая воспоминания, теснившиеся в памяти, которая еще не успела придать им стройность, и в ее многословии чувствовалось нетерпеливое желание за несколько минут высказать все множество впечатлений, накопившихся за два месяца. Время от времени она прерывала рассказ, чтобы перевести дух, словно опять шла по крутой дороге в горах, о которых повествовала. Она проводила ладонью по лбу, по векам, убирала с висков густые пряди волос, чуть топорщившихся от дорожной пыли и ветра. Казалось, это движение, характерное для пешего путника в зной, помогает ей освежить память. Она пыталась вспомнить название, дату, без конца теряла и вновь подхватывала запутанную нить того или иного маршрута, потом, сбившись вконец, разражалась смехом и обращалась за помощью к Жюли с ее ясной и уверенной памятью. От нее веяло жизнью, радостью познания, удовлетворенной страстью к новым впечатлениям. Хотя долгие часы в карете утомили ее, от постоянного пребывания в пути у нее еще оставалась привычка двигаться быстро, и эта привычка поминутно заставляла ее вскакивать, что-то делать, пересаживаться, заглядывать в сад, обводить глазами мебель и предметы убранства, словно она здоровалась с ними после двух месяцев разлуки. Иногда она пристально вглядывалась в нас обоих, в меня и Оливье, словно желая увериться, что действительно вернулась, что она действительно дома, среди нас; но то ли ей казалось, что мы оба в чем-то изменились, то ли за это время и под впечатлением столь частой смены лиц она отвыкла от нас, во всяком случае я увидел в ее взгляде смутное удивление.
– Ну как, – сказал Оливье, – ты нас узнаешь?
– Не совсем, – отвечала она простодушно, – издали вы представлялись мне другими.
Я сидел в кресле, не в силах шевельнуться. Я смотрел, слушал и, что бы Мадлен ни думала о нас, сама она, я видел ясно, тоже заметно изменилась, хотя и в ином смысле, и, бесспорно, изменилась куда основательнее, пожалуй даже куда глубже, чем мы оба.
Она посмуглела. Цвет лица стал живее от легкого загара, который говорил о прогулках на вольном воздухе и словно вобрал тепло и свет лучей, золотивших ей кожу во время этих прогулок. Взгляд стал острее, лицо чуть похудело, глаза как будто раскрылись шире под воздействием до предела насыщенной жизни и привычки охватывать взглядом обширные пространства. Голос, неизменно ласковый, самим своим тембром предназначенный для нежных слов, обрел какое-то новое полнозвучие, которое придавало больше зрелости интонациям. Походка была изящнее, свободнее, чем прежде, даже щиколотки стали тоньше от постоянных прогулок по трудным тропинкам. Вся фигура, если можно так выразиться, уменьшилась в объеме, выиграв в четкости и определенности очертаний, и дорожный костюм, который она носила так непринужденно, придавал законченность этой изысканной и здоровой метаморфозе. Я видел прежнюю Мадлен, но как она похорошела, как ее преобразила свобода, радость, возможность испытать свои силы, соприкосновение с новым, более деятельным миром, зрелище величественной природы, бессчетные неожиданности, сопутствующие перемене образа жизни. Я видел самый расцвет юности прелестного существа; в ней словно прибавилось одухотворенности, изящества, определенности, что было весьма на пользу ее красоте, но, несомненно, свидетельствовало также о том, что в жизни ее совершился какой-то решительный поворот.
Не знаю, осознал ли я уже тогда все, о чем сейчас рассказываю; знаю только, что ее превосходство надо мною, о котором я догадывался, становилось все более и более явным, и только теперь я сумел измерить с такой точностью и с таким волнением огромное расстояние, которое отделяет девушку почти восемнадцати лет от семнадцатилетнего школьника.
В тот вечер было и еще одно подтверждение моей догадке, что в жизни Мадлен что-то произошло; еще более очевидное, оно могло бы сразу раскрыть мне глаза.
Среди багажа была великолепная охапка рододендронов, с корнем вырванных из земли; чья-то заботливая рука обложила их папоротниками и альпийскими растениями, еще влажными от воды горных источников. Эти рододендроны, привезенные из столь дальних мест и, видимо, с особенным тщанием оберегавшиеся господином д'Орселем, по словам Мадлен, в память о восхождении на пик *** дорожным знакомцем, о котором говорилось неопределенно, как о человеке весьма любезном, учтивом, предупредительном, чрезвычайно внимательном к господину д'Орселю. Когда Жюли разворачивала обертку, оттуда выпала визитная карточка. Оливье заметил ее, проворно подобрал, повертел в руках, как бы приглядываясь, затем вслух прочел имя: граф Альфред де Ньевр.