я буду благоразумен, осторожен, но буду счастлив; подари мне эти два месяца – все равно им не суждено будет повториться и мне их не удастся вернуть: это так немного и, может быть, это – все счастье, какое мне выпадет в жизни.
Я говорил с увлечением страсти столь неподдельной, мысль о неожиданно представившейся возможности настолько оживила и преобразила меня у него на глазах, что он поддался уговорам и имел слабость и великодушие согласиться на все.
– Будь по-твоему, – сказал он. – В конечном счете это ваше дело. Я – не духовный пастырь, и мне одному не управиться с двумя такими безумцами, как ты и я.
11
Эти два месяца, которые я провел под одним кровом с Мадлен в нашем уединенном сельском доме, на берегу нашего моря, столь пленительного в летнюю пору, этот отрезок жизни, не имеющий себе равных в моих воспоминаниях, был сплетением непрерывных радостей и мук, и они принесли мне очищение. Любой день отмечен соблазном, большим или малым, любая минута памятна сердцу особым трепетом, биеньем, горестью либо надеждою. Я мог бы сказать вам со всею точностью, когда именно и где испытал я любое из бессчетного множества самых мимолетных душевных движений; все они оставили во мне след, и память моя верна им высшею верностью. Я мог бы показать вам те места в парке, на лестницах, ведущих на террасу, в полях, в селе, на берегу, где душа вещей так бережно хранит память о Мадлен и обо мне, что захоти я отыскать эту намять – от чего сохрани меня, боже, – я нашел бы ее столь же явственной, как на другой день после нашего отъезда.
Мадлен никогда раньше не бывала в Осиновой Роще, и все-таки места эти, грустноватые и ничем не примечательные, пришлись ей по нраву. Хотя у нее не было таких оснований любить Осиновую Рощу, как у меня, она столь часто слышала мои рассказы, что узнавала ее как бы по моим воспоминаниям, которые, возможно, помогли ей почувствовать себя здесь как дома.
– Ваша родина похожа на вас, – говорила она. – Я могла бы представить себе, какова она, просто поглядев на вас. Ей свойственны те же черты: сумрачность, примиренность, мягкое тепло. Живут здесь, наверное, очень спокойно и размеренно. Теперь мне куда понятнее некоторые странности вашего характера, они – истинные свойства родного края.
Мне доставляло величайшее наслаждение приобщать ее ко всему, что хранило тесную связь с моей жизнью. То были словно изощренные исповеди, позволившие ей узнать, каким я был прежде, и понять, каким стал теперь. Мне не только хотелось, чтобы ей было хорошо, весело, беззаботно, – меня не покидало тайное желание установить между нами как можно больше связей: ведь мы были так близки по воспитанию, по складу ума и чувств, почти что но рождению и крови, и все это должно было придать нашей дружбе большую законность, как бы перенеся ее истоки на несколько лет назад.
Особенно любил я проверять, какое действие оказывают на Мадлен некоторые явления, относившиеся даже не к духовному миру, а к миру природы и всегда производившие сильнейшее впечатление на меня самого. Я показывал ей пейзажи по своему выбору, неизменно включавшие одно и то же: немного зелени, много солнца и беспредельная ширь моря, – пейзажи эти обладали неизменным свойством вызывать во мне волнение. Я стремился понять, как подействует на нее это зрелище, чем поразит ее наш унылый и суровый ландшафт в своей извечной наготе – величием или скудостью. Насколько это было возможно, я расспрашивал ее, стараясь узнать получше строй ее впечатлений, хотя бы чисто внешнего порядка. И когда я обнаруживал, что ее впечатления сходятся с моими – а это случалось гораздо чаще, чем я надеялся, – когда я находил в ней эхо собственных ощущений, словно отзвук струны, что была затронута во мне самом, между нами становилось больше еще одною чертой внутреннего сродства, и я радовался этому как новому залогу прочности нашего союза.
Таким образом, я постепенно позволил себе выказать многие стороны своей души, о существовании которых она подозревала и прежде, хоть тогда не понимала их. Теперь, когда она могла судить с большею верностью о том, каковы обычные мои привычки, она достаточно точно представила себе скрытую основу моего характера. Мои пристрастия в какой-то степени говорили ей о моих способностях, а те черты, которые она называла странностями, становились понятнее по мере того, как она лучше узнавала их происхождение. Во всем этом не было ни капли расчета; искушению раскрыть себя я поддавался так простодушно, что мне не в чем было себя упрекнуть, даже если невольно я вел себя почти как обольститель; и все-таки невинное или нет, но искушение было, и я ему поддавался. Ей же, казалось, это доставляло радость. Благодаря постоянному общению с нею – а оно создавало между нами бесчисленные связи, – я, со своей стороны, становился свободнее, уравновешеннее, увереннее в себе во всех отношениях, что было немалым успехом, так как Мадлен видела во всем этом проявление искренности. Наше полнейшее и всеминутное слияние продлилось без помех два долгих месяца. Я не буду говорить вам о тайных ранах, бесчисленных, непрестанных; они были ничто в сравнении с радостями, незамедлительно их исцелявшими. В конечном счете я был счастлив; да, думаю, что был счастлив, если счастье состоит в том, чтобы жить со всею поспешностью и любить всеми силами души, не зная ни повода для раскаяния, ни надежды.
Господин де Ньевр был охотник, и ему я обязан тем, что также увлекся охотой. Он дружески направлял первые мои шаги в этом занятии, которое с тех пор я страстно полюбил. Иногда госпожа де Ньевр и Жюли сопровождали нас на расстоянии либо поджидали на скалистом берегу, в то время как мы подолгу бродили прибрежными полями, выслеживая дичь. Их было видно издали; казалось, два ярких цветка расцвели среди валунов, у самой кромки синих вод. Когда охотничий азарт заводил нас слишком далеко в поля или слишком долго задерживал, слышался голос Мадлен, которая звала нас вернуться. Она окликала то мужа, то Оливье, то меня. Ветер доносил до нас призывы, чередовавшие наши имена. Хрупкие звуки ее голоса, которому нужно было преодолеть даль, отделявшую нас от берега, постепенно затухали, пролетая над равниной, не знающей эха. До нас они доносились, словно дуновение, разве чуть звонче, и когда я различал свое имя, не могу описать вам, какое ощущение безграничной нежности и грусти испытывал я в тот миг. Иногда закат заставал нас все еще на берегу; мы сидели и смотрели вниз, где замирали набегающие языки зыби, проделавшей путь до наших мест от самых берегов Америки. Проходили корабли, расцвеченные алыми отсветами заката. На воде вспыхивали огни: то живая искра маяка, то багровые огни судов, стоящих на рейде, то смолистые огни рыбачьих баркасов. И волны широко раскатывались во тьме, о чем мы могли судить только по их рокоту, погружавшему нас в безмолвие, которое увлекало каждого в мир бесконечных мечтаний.
На самой оконечности берега, которая выдавалась в море каменистым полуостровком, с трех сторон омываемым волнами, стоял маяк, ныне разрушенный, а вокруг него был разбит крохотный садик с живой изгородью из кустов тамариска, росших так близко к воде, что, когда прилив хоть немного усиливался, их обдавало пеной. Там мы обычно и назначали место встречи после охоты. Уголок этот был особенно пустынным, берег поднимался выше, чем в других местах, а море казалось шире и в большей мере соответствовало привычным представлениям об этой беспредельной и пустынной синеве, об этом беспокойном безлюдье. Полуостровок господствовал над побережьем, и, даже не взбираясь на башню, можно было снизу охватить взглядом круг горизонта – величественное зрелище, неожиданное в этом краю, нарисованном столь скупо, что четкие очертания и перспективы там в редкость.
Помню, однажды Мадлен и господин де Ньевр захотели подняться на вершину маяка. День был ненастный, свист ветра, внизу совсем неслышный, усиливался по мере того, как мы поднимались вверх,