– Говорит она когда-нибудь об Оливье? – спросил я Мадлен.
– Никогда.
– Но думает о нем все время?
– Все время.
– И так оно будет впредь, как вы полагаете?
– Всегда.
Едва избавившись от опасений за здоровье Жюли, отнюдь не безосновательных и продержавших ее три недели у изголовья больной, Мадлен, казалось, вдруг утратила рассудок. Ею овладело какое-то исступление, она стала неузнаваема, поистине обезумела в своей безоглядности, самозабвении и смелости. Я снова увидел у нее в глазах тот нестерпимый блеск, который тогда в опере предупредил меня, что нам обоим грозит опасность, и, ни в чем не зная удержу, она, если можно так сказать, лоскут за лоскутом швырнула мне в лицо свое сердце, как в тот вечер – букет фиалок.
Так провели мы три дня в прогулках, в дерзких странствиях то по парку, то по лесам, три дня неслыханного счастья, если можно назвать счастьем какое-то неистовое разрушение душевного мира; то был своего рода медовый месяц, проникнутый отчаянием и вызовом, пора таких чувств и такого раскаяния, которым не сыскать равных, которых ни с чем не сравнить, разве что с последним пиром приговоренного к казни, изобильным и траурным, когда все позволено тому, кому завтра суждено умереть.
На третий день, несмотря на мои отказы, она потребовала, чтобы я поехал верхом на одной из лошадей ее мужа.
– Вы будете сопровождать меня, – сказала она, – я чувствую, что мне необходимо быстрое движение и далекая прогулка.
Она мигом переоделась, распорядилась оседлать коня, которого господин де Ньевр выездил специально для нее, и, словно давая согласие на то, чтобы я дерзко похитил ее среди бела дня и на глазах у слуг, – проговорила:
– В путь!
Едва мы въехали в лес, она послала лошадь в галоп. Я последовал ее примеру и поехал сзади. Услышав за спиною топот моей лошади, она хлестнула свою, заставив прибавить ходу, и вдруг без видимой причины пустила во весь опор. Я не захотел отстать и уже настигал ее, когда она наддала еще, оставляя меня позади. В запале и раздражении погони я терял голову. Лошадь у Мадлен была резвая, а всадница своим искусством заставила ее удесятерить скорость. Мадлен почти не касалась седла, она привстала, чтобы еще уменьшить тяжесть своего хрупкого тела, и, не подавая голоса, не меняя позы, летела сломя голову, словно несомая птицей. Я тоже мчался во весь карьер, застыв в седле, с пересохшими губами, в каменном напряжении, как жокей на длинной дистанции. Лошадь Мадлен занимала узкую тропинку, которая пролегала между приподнятыми, изрытыми по краю склонами; по этой тропе две лошади не могли пройти бок о бок, одна должна была уступить дорогу. Видя, что Мадлен упорно загораживает мне путь, я направил лошадь в чащу леса и помчался напролом, то и дело рискуя свернуть себе шею; наконец, достаточно обогнав ее, я пустил лошадь вниз по склону и поставил поперек прогалины, перерезав путь. Мадлен резко остановилась в двух шагах от меня, и обе лошади, разгоряченные и в мыле, взвились на дыбы, словно почувствовав, что всадники готовы к бою. И точно, во взгляде, которым обменялись мы с Мадлен, был гнев, настолько в нашем странном состязании вызов и возбуждение примешивались к другим чувствам, которых не выразить словом. Мадлен не двигалась; в зубах она зажала хлыст с черепаховой рукоятью, щеки покрылись мертвенной бледностью, глаза покраснели и вспышки их блеска были как брызги крови; затем она засмеялась коротким судорожным смешком, от которого я похолодел. Лошадь ее снова понеслась во весь аллюр.
Словно Бернар де Мопра в погоне за Эдме,[10] я с минуту по меньшей мере смотрел, как она мчится под высокими кронами дубов в развевающейся вуали и ветер играет ее длинной темной амазонкой; в своем сверхъестественном проворстве она казалась маленьким черным демоном. Когда она доскакала до конца тропы и стала для меня только пятнышком, вскоре затерявшимся в лесном багреце, я пустился вдогонку, невольно вскрикнув от отчаяния. Домчавшись до того места, где она скрылась у меня из глаз, я обнаружил ее на перекрестке двух дорог; она остановила лошадь и ждала меня, с трудом переводя дух, но улыбаясь.
– Мадлен, – вскричал я, наезжая на нее и хватая ее за руку, – прекратите эту жестокую забаву; остановитесь, или мне не жить!
Она не отвечала, только взглянула мне прямо в глаза, и от этого взгляда лицо мое запылало; затем она, уже спокойнее, пустила лошадь по дороге к дому. Возвращались мы шагом, не обмениваясь ни словом, лошади шли бок о бок, голова к голове, покрывая друг друга пеной. Возле садовой решетки Мадлен спешилась, пошла по двору, похлестывая посыпанную песком землю; поднялась прямо к себе и не выходила до вечера.
В восемь часов доставили почту. Одно письмо было от господина де Ньевра. Распечатывая его, Мадлен изменилась в лице.
– Господин де Ньевр здоров, – проговорила она, – он вернется не ранее, чем в следующем месяце.
Затем она сослалась на крайнее утомление и ушла к себе.
Эта ночь прошла так же, как предшествовавшие: я провел ее на ногах и без сна. Весть от господина де Ньевра, при всей банальности сообщаемого, оттолкнула нас друг от друга, словно голос, которым заявляли о себе тысячи запретов, забытых нами. Напиши он одну только фразу: «Я жив», – предупреждение было бы ясно вполне. Я решил, что уеду завтра, с той же непререкаемостью, с какою прежде решил приехать: не раздумывая и не строя планов. В полночь у Мадлен еще горел свет. Я знал об этом, потому что как раз напротив ее спальни была купа кленов, и красноватый отблеск из ее окна, ложась на их кроны, каждую ночь сообщал мне, в какое время Мадлен отходила ко сну. Чаще всего это случалось очень поздно. В час после полуночи отсвет еще не померк. Я надел мягкие туфли и в потемках спустился по лестнице. Так я добрался до двери, которая вела на половину Мадлен, находившуюся напротив половины Жюли, в самом конце длиннейшего коридора. В отсутствие мужа при ней оставалась одна только горничная. Я прислушался: несколько раз до меня как будто донеслось сухое покашливание, характерное для Мадлен в минуты досады или сильного раздражения. Я потрогал замочную скважину, ключ торчал снаружи. Я отошел, возвратился, отошел снова. Сердце мое готово было разорваться. Я был поистине как в дурмане и дрожал всем телом. Некоторое время я бродил по коридору в полной темноте, затем остановился как вкопанный, совершенно не соображая, что собираюсь делать. Та же нерассуждающая сила, которая в один прекрасный день погнала меня в Ньевр под впечатлением тревожной вести, которая занесла меня сюда, словно орудие случая, а может быть, словно орудие бедствия, теперь водила меня среди ночи по доверчиво спящему дому, подталкивала к спальне Мадлен и заставляла топтаться возле ее дверей, словно в сомнамбулическом сне.