придавленное воспоминаниями об удалых временах. Три довольно глупых зубца украшают вход в казарму.
Когда мы подъехали, на плацу, поднимая пыль, топали взад-вперед два или три взвода молодых солдат.
– С утра до вечера у них строевая подготовка, – сказал Сорочкин, остановив машину напротив казарм, возле решетки – тут начиналось ограждение морского порта. – Пока все спокойно, – добавил он, закуривая.
– Валя, – попросил я, – пока есть время, давайте съездим на судостроительный. Я хотел бы взглянуть на крейсер. Это ведь недалеко?
– Недалеко. – Сорочкин подумал с полминуты, потом выбросил окурок в окошко и решительно заявил: – Поехали.
– Знаешь что? – сказал фотограф Котелков, спрятавший юное лицо в густой черной бороде. – Подъедем со стороны Собачьего переулка, оттуда лучше крейсер снимать. Эффектнее.
Не доезжая до этого Собачьего, мы увидели идущую навстречу толпу мужчин и женщин, почти все были в белых курточках и белых брюках.
– Ага, мукомолы и хлебопеки идут, – прокомментировал Сорочкин. – Молодец Мартик, расшевелил их. Все-таки, – добавил он, помолчав немного, – нормальным людям, имеющим прилично оплачиваемую работу, совершенно не нужно возвращаться в «развитой социализм».
Несколько дюжих парней возглавляли шествие. Один из них, рыжеусый толстячок, поигрывая палкой (или скалкой), пел нарочито отчаянным голосом:
Сидит козел на меже, Дивуется бороде…
Нестройный хор подхватил:
Гей, борода!
Рыжеусый повел дальше:
А чья ж это борода, Вся медом улита, Белым шелком увита?
И опять хор:
Гей, борода!
Я спросил:
– Будет драка, Валя?
– Если курсанты полезут в этот… цейхгауз… ну, в арсенал за оружием, то, наверное, будет, – ответил Сорочкин. – А вот милиции что-то не видно.
Я рассказал о своем разговоре с «нашим Ибаньесом» и полковником Недбайловым – как они осмеяли «заговор».
– Этот Недбайлов, – внес ясность Сорочкин, – работает под грубоватого, но усердного служаку. Но никто не знает, что у него на уме.
Мы свернули в тенистый переулок, почему-то прозванный Собачьим, и вскоре въехали в порт, на территорию судостроительного завода. К нам неспешно направился пожилой мрачнолицый охранник со старым ружьем на ремне. Сорочкин сунул ему под нос редакционное удостоверение.
– Из газеты? – просипел охранник. – Давай, давай напиши, как его от стенки ташшат.
– Ты о чем? – насторожился Сорочкин, но в следующий миг, не дожидаясь ответа, припустил вдоль длинного и словно бы мертвого заводского цеха.
Мы с фотографом побежали за ним. Свернули за угол цеха – и замерли.
Громадный корпус недостроенного крейсера, словно веснушками, покрытый рыжими пятнами сурика, косо стоял на темной воде заводской акватории – да не стоял, а подталкиваемый двумя буксирными пароходиками, прилепившимися к носу и корме, медленно отодвигался от заводской – так называемой достроечной – стенки. Буксиры усердно пыхтели. На мостике крейсера высокий морской офицер в мегафон отдавал команды. Несколько матросов (или курсантов?) возились на крыльях мостика. А по стенке беспокойно бегал взад-вперед строитель Шуршалов в своем берете – он грозил офицеру кулаком и орал, срывая голос:
– Братеев! С левого борта кингстоны плохо задраены! Тебя судить будут, когда корабль потонет!
Котелков щелкал затвором – такие снимки!
А я думал себе: «Братеев, опять Братеев! То он Настю в постель затаскивает, то крейсер от стенки оттаскивает». Мне захотелось убить этого наглого офицера.
– А где тут телефон, служивый? – спросил Сорочкин у охранника.
Головань назначил митинг на шесть часов. Он без митингов не мог обходиться: геополитика, бушевавшая в его государственном мозгу, непременно требовала выхода. Тем более – в своем избирательном округе. Тут еще было дело большой важности – крейсер «Дмитрий Пожарский». Уже несколько лет Головань в парламенте и правительстве затевал скандальные дискуссии о судьбе крейсера, требовал включить в бюджет специальную строку о его, крейсера, достройке. С высоких трибун обращался и к населению с предложением «пустить шапку по кругу». Население, однако, не торопилось отваливать деньги на крейсер: другие заботы жизни – о хлебе насущном прежде всего – сдерживали патриотической порыв.
Ровно в шесть машина с Голованем въехала на площадь, сохранившую при всех постсоветских режимах имя Ленина. В сопровождении телохранителей Головань поднялся на трибуну. Из других машин взошли на трибуну наш Ибаньес и прочие отцы города.
Народ собирался, не сказать, чтобы уж очень активно. Расположились вокруг трибуны профессиональные зеваки, не пропускавшие ни солнечного затмения, ни столкновения автомобиля с