не только серебристый и зелёный заметила, выходит. – Даже жалко, что и почитать-то некогда. Лови, – это уже не ей; пачка сигарет летит по направлению к дивану и шлёпается с глухим звуком. – Чтоб не заснула. А я прикорну.
Значит так вот. По очереди будут. Чтоб 'не поскакала к дверям'. Смешно.
Одна сигарета за другой. Много курит, очень много. Трясущейся рукой подносит огонёк к коричневому кончику и затягивается – сильно, с наслаждением. Это просто сигаретный дым и свет свечи, точкой отражающийся в прищуренных глазах.
– Я что болтала-то, док? – вдруг спрашивает. Короткая стрижка – конечно, у неё тоже могли быть бантики, ну хоть когда-нибудь. Серые глаза, женщина как женщина. Только без имени. Не надо имён. Зачем? Ну, пожалуйста, твердит про себя Адель, всё, что угодно, только не имена. На нейтральной полосе имена ни к чему, ведь так?
– Наверное, ничего такого. Баба с детьми. Завалить. Чёрный ход, – вот так вот тебе, кратенько если.
– А, – с пониманием. – Ну, да. Было. Как раз вот, – и кивает в сторону. Надо думать, имеется в виду 'прямо перед тем, как они здесь оказались'.
– И как? – голос у Адели, кажется, просто бесцветный от равнодушия. Ведь ей же ничуть не интересно, разве не так, нет? Но почему-то и не страшно. И не противно. И не мерзко. И – почему-то надо.
– Нормально. Завалили. И бабу, и… всех остальных, – а вот про тебя так нельзя сказать на все сто, дорогуша.
– Расскажи что-нибудь, – предлагает Адель. Не очень-то надеясь на ответ. Какой тут, к чертям, ответ?
– Как завалили, что ли? – в голосе неприкрытое удивление, несмотря на то, что от слабости и говорит-то пока через силу.
– Что хочешь, – быстро произносит Адель. – Может, интересное что? Или про это вот захочешь? – она касается наколотого браслета из крестов – и тут же отдёргивает руку. Чёртова дура! Она что, забыла, кто перед ней?
– Слышь?! Ты только не бойся. Расскажу. Что-нибудь, – голос становится мягким. Как воск. – Ну, разве что у меня интересного-то не особо много было. Ты только это, не бойся, – повторяет ещё раз. Словно уговаривает.
– Не буду, – говорит Адель, хотя вот в этом-то она как раз не уверена. Точнее, не уверена, что не услышит в один прекрасный момент такого, от чего её не вывернет наизнанку. Но она выдерживает. И не выворачивает даже. Про много огня и пепла, про убитых людей – и про новые кресты на запястье. Крест – чья-то жизнь. Склонившись, слушает торопливое бормотанье – и слова сплетаются с сигаретным дымом и темнотой. Словно бы в сеть, невидимую, но прочную. Сделанную из того же вещества, что и чёрная волна.
– Думаешь, док, у нас работа лёгкая? – Да нет, не похоже, в общем-то. – Убить всегда по первости сложно. А после уже ничего такого. Влипаешь по самое не балуйся, а потом уже шлёпаешь, как на конвейере. На благо Империи.
– Если как на конвейере, то отчего работа нелёгкая? – всё-таки спрашивает Адель. Вот проклятущее любопытство!
– Потому что, – неохотно отвечает, почти равнодушно. Почти.
Свеча трещит и оплывает. Воск переливается через край и течёт, образуя мгновенно застывающие сталактиты с горячей прозрачной каплей на конце. Капля срывается и шлёпается на стол, расплываясь кружочком с матовой поверхностью. Ноликом. Есть такая игра – крестики-нолики…
– … потому что. Потому что свои же думают, что ты только и можешь, что пулю промеж рогов укатать – да и то, тому, кто не брыкается. Мне по молодости правда понравилось, это да – потому что без бабла ты никто и звать тебя никак. Бабло хорошее платили, а потом оказалось, что можно при таком же раскладе – только без мазы срок схлопотать. Вербовщики знают, к кому клинья подбивать. Подцепил меня один такой на крючок, толстый, как кабан, важный – скорее скажешь, что коммивояжёр, а не из армейских. Я в самолёте всё-таки спрашивать начала, дескать, что к чему. И вот он мне и говорит: 'Делать будешь свою работу. Сколько влезет'… Кстати, примерно тогда и мода пошла – кресты колоть… Док? Не бойся только, слышь?
– И что? – спрашивает Адель. И проклинает себя за излишнее любопытство. Ну откуда это? Ну какая ей, в самом-то деле, разница? Она никуда не хочет – и не будет, нет уж, увольте, покорнейше благодарю – вмешиваться. Никуда. И никогда. И всё равно – ну срывается вот: – А сейчас? Не лезет уже?
– Не знаю. Да нет, почему? Лезет, наверное, – слышит она наконец. – Мне отчего-то надо было рассказать тебе, а вот отчего, не пойму. Это ведь всего лишь работа. А, док? Что думаешь?
– Не знаю, – отвечает Адель. И – почему-то надо сказать: – Работа, наверное. У каждого своя.
Свеча шипит и гаснет. Да уж и не нужна она. За окном занимается рассвет, и цветы в горшках потягиваются вовсю. Голодные, наверное. Адель садится за стол, опускает голову на руки. Покормить цветы. Покормить цветы. По-кор-мить-цве-ты… И она проваливается в тяжёлый сон без сновидений, наполненный только этой безысходной чернотой. А когда просыпается с затёкшей шеей и отпечатком складки собственного рукава на щеке, то обнаруживает, что комната пуста. Только Чаки весело прыгает за прутиками клетки, расплёскивая оставшуюся в поилке воду.
Адель тянется пальцами к щеке и вдруг в ужасе вздрагивает. Какое-то пятно или пятна – на левой руке. И больно, чёрт возьми. Не отрывая подслеповатых глаз от пятен, она другой рукой нашаривает очки. Ой, господи ты боже! Всего только синяки. Чёрт-чёрт-чёрт, так что угодно примерещится. И эта боль – чёрного пламени – словно из-за штормовой завесы той стороны. Надо же было с такой силой в руку вцепиться. Адель вспоминает прошедшую ночь, горячие пальцы женщины с коротким именем Ева и лихорадочно блестящие глаза, в которых только боль и смерть. Превращённые в слова здесь, в доме на нейтральной полосе.
Адель дрожащей рукой проводит по виску – капельки пота на пальцах. Той самой руки. Она никому не нужна, что за бред. Она ни во что – слышите, ни во что! – не хочет вмешиваться. Ей хватило того, что уже произошло. А ведь это всего лишь брызги чёрного шторма гражданской войны, залетевшие в её дом. Остаётся надеяться, что ЭТО не повторится. Никогда. Потому что – она не хочет, не хочет, не хочет…
…Но кто её спросит, чего она хочет или не хочет?
Это случается очень скоро. Опять твёрдый ствол автомата, и чёрная волна – всепоглощающая, беспощадная.
– Слышь… это самое, собирайся. Пойдём.
– Вы в своём уме? – спокойно. – Пойдём куда?
– Вы ж всё поняли, док, – говорит та, что постарше. Мадам лейтенантша, – Давайте скоренько.
С ними. Интересно. Понятно, конечно, куда и зачем. Что ж тут не понять? И на 'вы' уже, подумать только. Сделать что? Посмотреть больного? Практически нет врачей? Вот это уже понятнее.
– Что за проблема? – спрашивает буднично, как будто на обходе у себя в больнице. А лейтенантшу зовут Берц. Хелена Берц. Коротко и резко, как выстрел.
– Да не проблема. Вот, наколку себе делал. Сам. Иголкой. Насмотрелся, блин. Идиотство одно в голове, – раздражённо говорит Берц, поджав губы. – Чёртов мудак. Придурок то есть, – неохотно поправляется она.
На кровати, сжавшись в комок, кто-то лежит. Этот кто-то – совсем мальчишка. У него хоть диплом об окончании школы есть, интересно? Рядом с ним жарко, будто дверцу печки приоткрыли, а сам он трясётся крупной дрожью, кровать ходит ходуном.
Адель берёт его руку. Бешеный пульс под пальцами, толчки раскалённой крови. Чёрный штрих-код, только цифры другие. А на запястье два креста. Плюсики. Опять крестики-нолики. И тут. Вокруг разливается багрово-чёрная опухоль воспаления.
– Ты зачем колол-то их? – спрашивает Адель, держа горячую руку.
– Делают так. Видел. Круто, – зубы у него стучат так громко, что она насилу понимает, что он сказал. – У ротного вон сколько.