какое-то письмо? – Нет? Не пришло? Ну, как же, ведь табель с оценками?… Надо же, мы больше волнуемся, чем он сам! Подумать только! Накрывайте к обеду. Значит, придёт завтра, дорогая. Я не узнаю? Почему?… Да, ты ведь знаешь, служба… Ну, что ж заново начинать, дорогая? Вон там кто – не почтальон? Ах, нет, прости. Что ты сказала? Всё будет хорошо, он доучится, беспорядки закончатся… Нет, погляди, это и впрямь почтальон! Он скажет сам, зачем выспрашивать? Я не думаю, что будет хоть одна двойка…
Горячие пальцы цепляются за руку Адель, и она понимает, что этот человек разговаривает с ней. То есть не с ней, полукровкой Адель Дельфингтон, а со своей супругой, но супруга осталась где-то там, далеко, и есть только Адель, да он и её-то не видит, и существуют лишь эти горячие пальцы, которые с такой силой сжимают её руку, что вот-вот раздавят.
Адель с надеждой оборачивается к Берц, но та снова курит, глядя мутными, пустыми глазами куда-то перед собой. На струйку сигаретного дыма. Не считает уже, сколько ночей без сна. И уж точно давно потеряла ведомость с маленькими плюсиками. Адель чуть высвобождает затёкшую руку из захвата – так и кости переломает, сам того не желая.
– Мне пора, дорогая, – продолжает он. Там, в сверкающем полуденном солнце, ставя на стол с белой скатертью хрустальный бокал с вином. Целуя щёку, пахнущую персиками и малиной. И уходя. – Всё будет нормально, только не забудь про оценки. Он умный, он выучится и уедет в столицу. Но почтальон ведь пришёл, правда? Ведь я видел, сам, своими собственными глазами видел. Да, дорогая? Ведь это был он?
– Да, – говорит Адель, и сжимавшие ее руку пальцы расслабляются, а потом и вовсе соскальзывают, бессильно падая на влажную от пота простыню.
– Госпожа доктор? – давешний мальчик. Как же всё-таки его имя? – Благодарю вас, мадам. Мне лучше. Я просто дурак.
– Да уж, – она находит в себе силы улыбнуться.
– Вас можно спросить? – он медлит, явно чего-то опасаясь. Или стесняясь.
– Можно, – Адель ещё раз ободряюще улыбается.
– Я что-нибудь болтал? Ну, как они? – он отводит взгляд.
– Ты просто хотел быть похожим на… мадам Берц, – ну, как ещё ответить? И вот, находит-таки слова.
– Я струсил, – вдруг говорит он. – Я просто жалкий трус.
Так. Теперь молчать, крутя в пальцах пояс платья, или что-нибудь ещё. Что угодно. Можно ещё поправить причёску. Захочет – сам скажет.
– Она говорила, что нельзя смотреть в глаза, когда… Ну, вы понимаете, – ну, вот, так и есть, захотел – сказал.
– Когда убиваешь, – это уж и не вопрос, это утверждение.
– Да, – подтверждает он. – И кто-то не чувствует ничего. Ничего вообще, понимаете?
– И что? – ей действительно интересно.
– А мне было страшно, – признаётся тихо; но всё равно, вряд ли кто-то слышит. – Но я справлюсь, не думайте. Говорят, поначалу так всегда. Потом легче.
– Когда? Когда наколешь десять крестов? Пятнадцать? Больше? – интересуется Адель.
– Не знаю. Но я не должен… трусить. И помнить это всё – тоже не должен. Нельзя помнить… такую свою работу. Иначе сойдёшь с ума.
– А ты помнишь, – звучит, как приговор.
– Госпожа доктор… – единственная свеча отражается в его глазах двумя крошечными искрами. Веки припухли, и кажется, что он плачет – лихорадка ещё не прошла, она припечатывает его к кровати, размазывая податливое тело по простыне. Обессиленные пальцы перебирают ткань тонкого покрывала. – Госпожа доктор?… Вы не уйдёте?
– Нет, – решительно говорит она. Нет. Уже не ушла бы. Никогда. Даже если бы не было штрих-кода с шестёрками, и двух фотографий, в профиль и анфас, прикреплённых к тонкой папочке в особом отделе.
– Как вас зовут? – этот вопрос наверняка нельзя задавать, и потому говорит он еле слышным шёпотом, похожим на шелест листьев. Листьев акации под окном.
И почему-то именно в этот момент непрекращающийся гул голосов в лазарете, похожий на прибой, смолкает – как будто все до единого слышали вопрос и тоже хотят узнать ответ – сквозь дымку бреда, сквозь пелену боли, сквозь мрак беспамятства. И сквозь завесу сигаретного дыма с запахом вишни. Две крошечные точки в глазах лейтенанта Берц – отражение пламени свечи – или огненных трассеров пуль? Или это только так кажется? Она разгоняет дым рукой – и почему-то молчит. Ведь никаких имён, или нет? Эти две крошечные точки в её глазах. А какого цвета – Адели не разобрать. Далеко.
Цел старый маяк, хотя она по-прежнему не умеет плавать, это правда. Но теперь она научится. Только вот стёкла-линзы вылетели к чёртовой матери, и перебита вся посуда. Но если есть хранитель, то будет жить и маяк – пусть без стёкол, открытый всем ветрам и ледяному северному шторму, несущему снег вместе с чёрной волной урагана.
Свеча потрескивает, и капля воска срывается и падает на стол, застывая крошечным кружочком. Игры на полосе, которая теперь перестала быть нейтральной. Крестики-нолики. Тишина и тяжёлый запах крови, немытого тела и дезинфекции. Бьётся снаружи сырой промозглый ветер, бросая в оконные стёкла пригоршни дождя, смешанного с лепестками отцветающей черешни.
– Ад, – говорит она. – Доктор Ад.
Глава 11
Не прошло и недели, как в моей жизни на самом деле появился финт с молитвенником, о котором я так неосмотрительно поведала Адели.
Можно было пытать меня сколько угодно, можно было посадить меня на электрический стул или в клетку с тиграми, – но я всё равно не сказала бы, каким образом Адель развела меня на такую лажу, и – самое главное – зачем всё это нужно.
Потому что попросту не знала сама.
Я перестала ломать голову над этими новшествами, и теперь мою жизнь разнообразили посещения кафедрального собора, где по воскресеньям меня ожидал маленький коричневый молитвенник с вложенной запиской.
В первый раз я неслась туда, как будто следом за мной гналась стая бешеных собак. Когда я вихрем домчалась до церковных ворот, от меня валил пар. Не знаю, что я ожидала там увидеть: признание в страшном преступлении или пронзённое стрелой сердечко. Сопя на весь собор, я вынула записку.
Там было всего два слова: 'Доброй ночи'.
Я мысленно застонала и насилу удержалась, чтобы не шваркнуть всё это хозяйство об стену.
Да уж. Верно, это и впрямь было до ужаса романтично.
Не знаю, что поразило меня больше – отсутствие сердечка, или присутствие какой-то полной шняги, которая, тем не менее, была мне за каким-то хреном нужна.
Я иногда пыталась тормознуть и не тащиться к чёрту на рога из-за пары слов, в которых не было ровно никакого смысла. Точнее, не было ничего такого уж особенного. И в который раз всё-таки тащилась…
Хотя бы по той простой причине, что мы не могли миновать КПП, демонстративно держась за руки – и не рискуя при этом по возвращении не нарваться на конец истории.
Конечно, этот конец маячил где-то там, впереди, но мы были не такими остолопами, чтобы своими руками разбить мир под названием 'сегодня', похожий на хрустальный шар, с тополиной метелью вместо снега, поскрипыванием флюгеров над шпилями и днями, похожими на наполненные солнцем капли янтаря.
Если Адель не оставляла записку в соборе, значит, записка была в дырке в стене.
Я не задала ни единого вопроса – потому что мне по какой-то неведомой причине становилось тепло, когда я видела эти её фиолетовые каракульки.