мне в нос и ненавязчиво липнуть к одежде.
– Давайте, закрою, – докторша захлопнула створки. – Не люблю тоже, когда пух. Просто проветривалось.
Закатное солнце освещало её всю, и она снова жмурилась, но уже скорее не от солнца, а от пуха. Докторша была совсем некрасивая – в очках, из-за которых казалось, что у неё какие-то растерянные глаза, маленькая и пухлая. Но при взгляде на неё совсем не хотелось сказать 'толстая'. Больничный халат она уже сняла, а под ним оказалась старенькая кофточка, жёлтая, как цветок акации, и вовсе не дорогая. Меня это отчего-то удивило. Я думала, что она будет выглядеть как-нибудь до ужаса круто, и я в своём видавшем виды камуфляже покажусь общипанным воробьём. Воробьём, не знающим, как надо правильно пить чай.
Наверное, ещё я ожидала увидеть тут этот её буфет с витыми столбиками, и ту же посуду, которая неожиданно врезалась мне тогда в память, словно битое стекло в шину – вся, до последнего цветка, до мельчайшей щербинки. Но вместо этого на простом письменном столе скатерть придавил огромный алюминиевый чайник, у него на боку красной краской было написано какое-то таинственное слово, разобрать которое мог только шифровальный отдел – или работники кухни. Видать, повар расщедрился и выделил ей персональный чайник и два гранёных стакана, которые стояли рядом. На подоконнике – знакомые горшки, да ещё прилепилась на краю пол-литровая банка с каким-то зелёным заморышем – может, это был их отросток.
Не знаю, что особенного было в том чае, который мы пили. Наверное, что-то было, по крайней мере, она называла его каким-то специальным словом, а не просто 'чаем'. Я не заметила ничего такого – но я бы сожрала в голодный год и банку с гвоздями, и не подавилась бы. Ещё в тарелке, накрытые салфеткой, лежали пироги с капустой, что нам давали на ужин, и мы по-братски разделили их пополам.
Вещей у неё было мало. Зато водилось что-то такое, что уж точно не могло принадлежать кому-то вроде меня. Что-то типа большого альбома с фотографиями и пачки каких-то листков, исписанных её почерком – то ли писем, то ли чего ещё. Хотя, наверное, фотографии я взяла бы тоже – если бы имела. Особенно не те две штуки местного разлива, а такие, какие были у неё. Я бы только выдрала их к чертям из альбома.
Она стала показывать мне этот огромный альбом с фотками – нет, я не вру, действительно огромный, с тиснёным переплётом и кованой защёлкой сбоку. Один переплёт и защёлка, по ходу дела, весили несколько килограмм, потому что альбом придавил мне колени, словно гранитная глыба. Я смотрела на все эти снимки её родичей – и не знала, что сказать: всё время боялась облажаться и брякнуть что-нибудь не то. В голове вертелись какие-то тупые фильмы – и мне на ум приходили только фразы, что она похожа вот на того, а вот этот мужик похож на вот ту женщину в платье с кринолином, хотя на самом деле я никогда не могу сказать, кто на кого похож. Особенно если дело касается младенцев. Всегда думала, что большего идиотства нет: '…а носик у него от па-а-апы, а глазки от ма-а-амы…' Для меня это было сродни расчленению трупа. Кроме того, что вообще можно сказать о маленьком засранце двух месяцев от роду? Но, наверное, если б я сказала что-нибудь в дугу про эти носики и глазки, я бы сделала ей приятное – вот только я очень боялась лажануться. И потому я в срочном порядке решила спросить про что-нибудь другое.
– А почему вы не взяли с собой вещей побольше, док? – я окинула взглядом комнату: вещей там и впрямь было маловато. Я не удивилась бы, если в прохладные ночи – а такие иногда ещё случались – она дрожала от холода под этим своим голубеньким тканевым одеяльцем. Не думаю, что она с самого начала могла предположить, что сможет вернуться в зелёный дом и взять что-нибудь ещё: в тот солнечный день, идя по тропинке к задрызганному внедорожнику, она уходила оттуда навсегда.
В итоге и оказалось, что вот это и было то самое 'не то'.
– Я взяла его, – докторша показала на альбом. – И трети места в чемодане как не бывало, только представьте. Оказывается, он такой огромный.
Она сидела совсем рядом и гладила обложку альбома, как котёнка, этими своими маленькими пальцами. А я снова была в положении человека с луны, который не в состоянии понять, как можно не взять с собой тёплые вещи и рисковать замёрзнуть, или жратву и рисковать остаться голодным, и в то же время тащить тонну бесполезного хлама. Я искоса посмотрела на неё – из-под очков вытекла прозрачная капля, но она быстро стёрла её и сказала, как ни в чём не бывало:
– Давайте ещё чаю, а?
На самом деле чай разве что не тёк у меня из ушей, и до кучи я понимала, что если сейчас не сбегаю в сортир, то просто сдохну, но я мужественно ответила:
– Давайте. С удовольствием.
Она поставила передо мной ещё один стакан и сказала:
– Мало, да… Оказалось, что человеку вообще нужно очень мало. У меня вот – всё в один чемоданчик влезло. Да мне тогда и не позволили бы больше. Письма вот тоже взяла. Кому они нужны были бы… кроме меня?
Я проследила за её взглядом – на полке лежала пачка писем, перевязанных бечёвкой. Целая пачка, толщиной, наверное, с кулак.
– Я люблю писать письма. Любила, – она словно уточняла зачем-то, будто мы были уже на том свете, а я – апостол Пётр или кто-то ещё, и мне она рассказывает, что с ней происходило на земле. – Раньше. Люди в основном любят получать, а я – и писать тоже.
Я молчала, потому что не знала, что говорить.
– А вы любите получать письма? – тут же спросила она.
– Понятия не имею, – ответила я и отвернулась. Видать, резко это прозвучало и грубо, ну, да разве не наплевать тебе было, как разговаривать с какой-то полукровкой, а, Ковальчик? Надо снова срочно менять тему, это было понятно и ежу. Прежде всего потому, что мне сто пудов не хотелось, чтоб она приняла меня за неполноценную.
На столе лежали листки, которые до этого были в альбоме с фотками, сплошь исписанные её мелким неразборчивым почерком. Я даже подумала – откуда можно было взять да и напридумывать столько слов, чтоб исписать эти листки почти сплошняком? Если б мне дали в руки ручку и бумагу и заставили написать, к примеру, письмо домой, даже не знаю, что я выдавила бы из себя, кроме пары дурацких предложений о погоде и пропагандистских лозунгов, которые когда-то запали мне в башку и никак не хотели оттуда вылезать.
– Вы сочиняете стихи? – спросила я её. Не знаю, что там было, может, и не стихи – я брякнула просто так, на шару.
– Почему вы думаете, что это я писала? – она почему-то смутилась.
– Я знаю, – сказала я.
– Откуда? – быстро спросила докторша – с каким-то странным выражением. Будто она свернула на знакомую дорожку, а там прямо перед капотом машины обнаружилась стена.
– По почерку, док, – ведь она же сама писала мне от руки, неужели забыла? – В той записке, что у меня под подушкой, ваш почерк. Сложно было б не узнать…
– Да, та записка, – мне показалось, что она снова как-то тормознула, словно стеснялась. – Вы что ж, храните её до сих пор?
Теперь была моя очередь.
В комнате стояли сумерки, но я бы вообще предпочла, чтоб разом наступила ночь и чтоб она не заметила, что я тоже умею смущаться. Чёрт бы подрал проклятую записку – потому что это была новость даже для меня. А ещё я не хотела, чтоб она навыдумывала для себя чёрт-те что: например, что я работаю на особистов и собираю компру.
– А хотите, я буду писать вам письма? – вдруг сказала она, и я не поняла, где тут ударение – на слове 'я' или на слове 'письма'. На самом деле уже потом я догадалась, что всё поняла в ту же секунду – мне просто не хотелось обломаться. Никому не приятно обламываться…
– Зачем? – тупо спросила я, точно у меня из мозгов выветрилось всё, кроме этого проклятого слова.
– Ну, – нерешительно начала она, – я люблю писать письма…
– Хочу, – сказала я – быстро, чтоб она не успела передумать.