этого никто не должен видеть и знать. Разомкнулись тучи, миновала черная беда, нет больше опасности мгновенного взрыва, толпа постепенно остывает, нехотя и медленно отступает сама под напором твоих убеждающих, крепнущих слов. Не прозевай этого кризисного, чуткого момента, не упусти. Все туже, все туже навинчивай на крепкую ладонь эту тонкую невидимку-узду, на которую взял уверенно обезволенную, намагниченную толпу. Возьми ее, плененную тобой, возьми и веди, куда надо. Веди и будь лицом к толпе, и смотри, смотри по-прежнему пристально и неотрывно ей прямо в мутные глаза. Ни на миг не отрывайся от охмелелых, свинцовых глаз толпы, читай по ним, понимай по ним, как ворочается нутро у ней, у толпы, что там
Это запомни — во-вторых.
В-третьих, вот что: знай, чем живет толпа, самые насущные знай у ней интересы. И о них говори. Всегда надо понимать того, с кем имеешь дело. И горе будет тебе, если, — выйдя перед лицом мятежной, в страстях взволнованной толпы, ты на пламенные протесты станешь говорить о чужом, для них ненужном, не о главном, не о том, что взволновало. Говори о чем хочешь, обо всем, что считаешь важным, но так построй свои мысли, чтобы связаны были они с интересами толпы, чтоб внедрялись они в то насущное, чем клокочет она, бушует. Ты не на празднике, ты на поле брани, — и будь, как воин, вооружен до зубов. Знай хорошо противника. Знай у толпы не одни застарелые нужды, — нет, узнай и то, чем жила она, толпа, за минуты до страстного взрыва, и пойми ее неумолчный рокот, вылови четкие коренные звуки, в них вслушайся, вдумайся, на них сосредоточься. Мало того, чтобы зорким взором смотреть толпе в хмельные глаза и видеть, как играют они, отражают в игре своей внутреннюю бурю. Надо еще понимать, отчего разыгралась она, какие силы вызвали ее на волю, какие силы заставят утихнуть. И какой бы ты ни был мастер — никогда не возьмешь на узду толпу чужими ей делами, интересами, нуждами. Можно взять и чужими, но докажи ей сначала, убеди, что не чужие это, а собственные ее интересы. Тогда поймет.
Потом, в-четвертых.
Глянь на лица, всем в глаза, улови нужные слова, учуй по движеньям, пойми непременно и то, как передать, как сказать этой толпе слова свои и мысли, — чтобы дошли они к ней, проникли в сердцевину, как в мозг кинжал.
Если в тон не попал — пропало дело: слова в пространство умчатся, как птицы. В каждую толпу только те вонзай слова, которых она ждет, которые поймет, которые единственны, незаменимы. Других не надо. Другие — для другого времени и места, для другой толпы.
А вот тебе пятый совет, вовсе неожиданный:
— Польсти:
Не забывай того, что волнуется перед тобой не рабочая масса, которой можно и надо прямо в глаза сказать серьезную, суровую правду, — там ее поймут. И пусть будет от того стократ тяжелей, но им враз нельзя не сказать эту горькую правду. Крепостная толпа — не такая. Эту
Ты скажешь эту правду, скажешь всю, но не сразу — потом. Скажешь тогда, когда их мысли и сердца будут обмаслены медом лести, когда гладко сможет войти к ним правда — жесткая, сухая, колючая. Они ее смогут принять только незаметно для себя, как больной — лекарство в пилюле. Для
Вот тебе все советы.
В последних, так сказать, на разлуку только два слова: когда не помогают никакие меры и средства, все испытано, все отведано и все — безуспешно, — сойди с трибуны, с бочки, с ящика, все равно с чего, сойди так же смело, как вошел сюда. Если быть концу — значит, надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под кулаками и прикладами, помирай агитационно! Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.
Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами — вредно.
Умирай хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя — и в мозгах и в сердце, не жалей, что много растратишь энергии, — это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо…
Больше нечего сказать. Все.
Мы с Мамелюком в мятежном потоке. Окружили нас тесной, ревущей, зычно гудущей толпой. Вот они, рядом… И с какой беспредельной злобой, исподлобья взглядывает на нас угрюмый Букин, как лукаво, ненадежно ухмыляется Чеусов под пышными усами, как хитро сверкают перламутровые караваевские глазки… Куда ни глянь — угроза.
Мы в пучине разгневанной стихии… Вот, подхватит сейчас и помчит нас, как легкие щепки на гребнях бушующих волн.
— Товарищи! Нам командующий фронтом приказал идти сюда и говорить с вами. Ваши и наши представители вчера на заседании договорились по всем вопросам, которые волновали крепость. Эти решения мы сообщили центру и имеем оттуда ответ. О результатах вчерашнего совещания и об ответе центра и будет теперь наша речь. Не станем выхватывать отдельные мелочи и спорить по ним. Я прошу сделать так: один за другим, последовательно, я переберу все вопросы вчерашнего заседания, расскажу, как и что мы по каждому из них решили, как на каждый вопрос отозвался Ташкент и что теперь приказывает вам и нам делать… Первый вопрос заключается в следующем…
И я рассказал им, в чем дело. За первым вопросом — второй, за вторым — третий…
Сначала, первые минуты, особенно трудно, галдели, не слушали, перебегали с места на место, вызывающе бряцали оружием, смеялись громко промеж себя, харкали, крякали, вскрикивали резко, всвистывали, ухали дико, презрительно, не слушая речь…
Но мчался, врезался в толпу поток таких волнующих заманчиво-притягательных слов:
— Продразверстка… Особотдел… Расстрелы… Переброска…
Просвистеть эти слова не было никому охоты — наоборот, захотелось всем слышать и знать, во все вступиться.
«Надо слухнуть, чего там брехает», — видимо, каждый решил про себя.
И всего через пять или шесть минут такая восстановилась тишина, будто тут и не тысячи стояли, а кучка в десять человек, и будто это вовсе не мятежная, гневная толпа, а внимательные, близкие, приятели… И уже легко было говорить, крепко бодрило это чуткое внимание притихшей толпы…
— Кто сказал, что вы против Советской власти? Как можете против Советской власти идти вы, красные бойцы, чьими трупами усеяны и чьею политы кровью Копальско-Лепсинские горы и равнины?! Это подлая ложь, что вы враги Советской власти. Вы ее истинные друзья, потому что создана она на костях ваших братьев, красных героев, жизнь отдавших за нее!
Это, разумеется, было верно. Два года изнурительной борьбы тому были порукой. Но это же теперь, во дни мятежа, наполовину оказалось и неверно. Надо было отбросить, забыть пока вторую половину вопроса и говорить только о первой, говорить только о заслугах бойцов-семиреков, надо было взволновать одних, осрамить других, заставить раздуматься третьих над тем, что они теперь вольно или невольно делают.
Тихо, недвижимо, в глубоком молчании застыла толпа, жадно ловила слова, пронимавшие ее до сердца.