Он это все нарисовал, я попросил его поставить на «чертеже» подпись и передал Виталию Степанову: храни, мол, это народное творчество, оформленное Александром Яшиным, может быть, пригодится для музея.
Потом он стал рассказывать о своих впечатлениях от поездки, что там меняется в деревне. Смотрю, говорит, бегают мальчишки, такие же сопливые, как и я был, в таких же длинных рубашках, без штанов, но бегает и сосет кусок сахара, огромный кусок колотого сахара! Мы же об этом мечтать не могли!
Он снова разводил руками и извинялся:
— Вы меня простите, но ведь я опять ничего не привез.
Честно говоря, что-то дрогнуло во мне, вроде как перед редакцией даже неловко, но я опять его успокаивал. А вскоре он дал прекрасные стихи. Они пошли, правда, не по сельхозотделу, а по отделу литературы, где редактором в то время был Георгий Куницын, с которым мы сотрудничали. Считаю, что все эти поездки, все эти командировки были оправданы не только потому, что способствовали рождению новых стихов, может быть, из числа лучших яшинских, но и просто потому, что удалось поддержать человека в трудный момент.
О Яшине я мог бы рассказать еще много любопытного. О том, как он, уже будучи известным поэтом, в целинные годы на Алтае поступил в училище механизации. Его там звали Сашка Рыжий. Учился инкогнито и на уроках общественных дисциплин забавлялся тем, что бойко нес какую- то очень правильную околесицу, получая за это пятерки. О том, как я встретил его перед последней поездкой в Вологду, и он восторженно сообщил: медведя обложили, ждут меня, предстоит прекрасная охота. Как он вернулся оттуда больной и уже не встал. Но все это, думаю, напишут другие, те, кто лучше знал его…
Однако расскажу еще один примечательный эпизод.
В журнале «Журналист» появилась статья Георгия Радова, где он рассказывал историю с «Вологодской свадьбой». О том, как приехал в Вологду некий журналист и организовал письмо в газету от молодежи, возмущенной якобы клеветой писателя на вологодскую действительность — расхожий прием. Радов хорошо написал и с намерениями, конечно, самыми добрыми. Как раз вскоре после этого Яшин зашел ко мне. Сидел в кабинете, развалившись в креслице, и что-то рассказывал. В это время входит Георгий Радов. Торсистый такой он был, с крупным лицом, грубо вырубленным, жизнелюб — и выпить любил, и женщин любил, прожил жизнь полнокровно, писал так, как думал. У нас были очень добрые отношения еще со времен алтайской целины, когда он пришел в редакцию, в наш сельхозотдел, довольно известный уже писатель, а прежде хорошо нам известный и даже знаменитый редактор «Курской правды». Пришел так запросто, как коллега, заговорил так располагающе, что все мы у него стали близкими друзьями. Это получалось естественно, не нарочито, умел он, надо сказать, вообще разговаривать с людьми, и с коллегами и, как я потом убедился, с председателями колхозов, с трактористами.
Входит он в кабинет, немного такой торжественный, сияющий. Зашел, наверное, чтобы немножко похвастаться что ли перед товарищем своим выступлением в «Журналисте». А увидел еще вдруг и Яшина, и, похоже, совсем уж обрадовался: вот сейчас поднимется ему навстречу Саша Яшин и скажет какие-то теплые слова, похвалит его публикацию в свою защиту. Яшин молчит. Георгий покрутился немного, что-то поспрашивал, как вы тут, мол, как дела, а потом все-таки не выдержал:
— Саш, как я все же приложил этого подонка, а?
А Яшин спокойно так, склонив голову набок, посмотрел на него немножко даже вроде с укоризной, и говорит:
— Слукавил ты, Жора.
Это оказалось совсем уж неожиданным. Георгий просто растерялся.
— Как слукавил? Что ты такое говоришь? Я же прямо все написал!
— Да, нет, — говорит Яшин, — слукавил ты. Это нехорошо.
— Да в чем слукавил-то?
— Но ты же написал, что журналист организовал письмо, а ведь это был работник ЦК комсомола.
— Да какая разница! Теперь-то он журналист, я же о человеке писал, о типе!
— Но ведь не журналист он, — снова тихо так и с упреком возразил Яшин, — причем тут журналисты- то, если цековский?
Эта сцена говорила нечто о Яшине последних лет его жизни. Как-то вдруг, особенно после смерти Вероники Тушновой, потрясшей его, он стал вроде бы просветленным, до конца, до дна, до невозможности честным, не терпящим даже малейшей лжи, малейшей неточности или лукавства, как он говорил. Он уже чувствовал, наверное, что смертельно болен. Поговаривали о его религиозности в тот момент, но об этом не знаю, и дело в любом случае не только в этом — в осмыслении и самое себя, и окружающих с позиций человека уже, в общем-то, прожившего жизнь, подбивающего итоги и не позволяющего себе врать даже в малости. Было в этом что-то очень серьезное, грустное и очень привлекательное.
Расскажу еще одну «писательскую» историю — с Сергеем Крутилиным.
Мы получили письмо из одного рязанского села о том, как там заготавливали картошку. Письмо, которое было криком души человека, натерпевшегося от администрирования. Автор вспоминал историю с секретарем Рязанского обкома партии Ларионовым, который в свое время стал символом администрирования: область выполнила два плана по молоку, он добивался третьего, на чем и сорвался…
Понимаю, что многие уже ничего не помнят или не знают даже о Ларионове. Фигура эта столь сложная и крупная, что не надеюсь охарактеризовать ее коротко, между прочим. И все же: послал Ларионова в Рязань, как рассказывают, Сталин — вытянуть область на такой уровень, чтобы стала образцом для своей зоны. Сделал Ларионов много. Когда я был в Рязани с алтайской делегацией, нам показывали результаты его усилий, начиная с ярких уличных фонарей на асфальтированных дорогах и площадях. А в деревне о нем отзывались просто с восторгом. Он знал по имени-отчеству чуть не всех доярок, устраивал им праздники с чаем и танцами, сам с ними танцевал, и многие, очень многие женщины рассказывали об этом с гордостью. Но в то время, когда я уже работал в Москве, здесь стали ходить слухи, что в ЦК КПСС накопились письма о перегибах в работе рязанского первого секретаря, о том, что заставлял колхозы скупать молоко у населения и даже масло в магазинах для сдачи государству в счет повышенных обязательств… Когда выполнение их сорвалось, а Москва начала расследования, Ларионов застрелился… Конечно, в жизни все это было сложнее, трагичнее…
Теперь, писал наш автор, старые методы принуждения возрождаются. Мы решили предложить это письмо Сергею Крутилину, автору книги, героем которой был партийный руководитель Парамонов. Созвучие не случайное, Ларионов был прототипом этого героя.
Мы пригласили Крутилина, предложили ему съездить в командировку и написать о возрождении административного стиля руководства, его противоречии новым методам хозяйствования, связанным с экономической реформой. И снова состоялся разговор, почти буквально повторявший беседу с Дорошем. Крутилин просто не верил, что из поездки выйдет толк, тем более что мы предлагали написать материал в острой форме, не скрывая, что речь идет именно о возрождении тех самых дурных традиций, о новых побегах от тех корней, которые проросли в свое время на рязанской почве. Он сказал, что в такую командировку не поедет, зря время тратить не будет: никто же не напечатает!
— Вы не верите, что напечатаем? А какое у вас основание подозревать нас в трусости? — разозлился я. — Не скрываете ли вы за этим свое нежелание ввязываться в историю, которая, как вам кажется, чем-то вам грозит? Если вы не поедете и не напишете — это будет на вашей совести…
Он уходил и возвращался, два раза уходил. Потом все- таки вернулся и взял письмо. Потом звонил и снова высказывал свои сомнения. Наконец, поехал и написал очерк, который назывался «Парамоновский корень», то есть уже заголовок содержал прямой намек на Ларионова. Автор не называл его имени, но ссылался на своего литературного героя. Очерк получился по тем временам чрезвычайно острым, но расчет был правилен, в редакции желание опубликовать его было велико, и хотя все немножко ежились, материал поставили на газетную полосу. И снова повторилось нечто подобное тому, что было с Дорошем.
В день публикации Крутилин приехал в редакцию, увидел, что очерк стоит в полосе, но висит огромный «хвост» — целая колонка, чуть ли не четверть текста не влезает на отведенное место, «Ну, конечно, — сказал он, — вы специально так поставили. Думаю, что это лучше не печатать». Я попросил его подождать, спустился к Юре Воронову, тогда ответственному секретарю редакции, и объяснил ему всю ситуацию.
— Ну, ты-то понимаешь, — возразил он, — что это никакие не козни, видишь, что иначе материал не