душевно без подруг, посреди соленой пены и жестоких сражений. Иной раз, зарываясь носом в волну…
– Шо ж ты носом-то зарываешься? – спросила Варя. – Уж как-то бы приспособился… Лейтенант живой?
Девчата, дружная компания Малашки, у летней кухни домывали посуду, со стуком кидали миски и ложки. Глядя на морячка, придвигавшегося к Варе, похихикивали.
– Пехота не тонет, лейтенант живой… А возьмите шторм! Дико свистит в снастях…
– Шо ж вы то носом зарываетесь, то свистите, – сказала Варя равнодушным тоном. – Прямо жутко у вас там! Помолчи, что ль…
Она вдруг стала покачиваться с закрытыми глазами. Песня родилась, кажется, сама по себе: губы Вари были почти сомкнуты, и дыхание притихло, не тревожа монисто на груди.
Варя начала тихо, словно нехотя. Но постепенно, раздумчивая, грустная песня стала захватывать пространство двора, улицу, село…
Непонятно, как в груди полесской селянки рождается такая мощь, такая сила и тоска. Переливается, звенит, то уходит в нижнюю октаву, то взлетает к высоким нотам женский голос.
6
Серафима с трудом протиснулась в дверь, нагруженная клунками.
– А я вам повечерять: яечки, маслице, пискленочка пожарила. А шо, скатерки нема? – она развернула принесенную вышитую скатерть и быстро накрыла стол. – Голодом беду не одолеешь.
Буркан принюхивался к клункам, выказывая полное одобрение действиям Серафимы. Хвост его бешено колотил по мебели.
Серафима посмотрела, как Тося быстро и ловко зашивает гимнастерку.
– Ой, ты, може, майстрица, а гимнастерка як марлечка, токо шо молоко цедить. Добре, парадная осталась, а то ж был бы як папувас, – Серафима развернула сверток. – А ну, примерь стеганку! Ночью прохладно!
Он пролез в рукава, бабка поправила «обнову», заставила Ивана повернуться.
– Прямо як на тебя пошили. Надел на нательну рубаху – и кавалер!
Песня Варюси долетала до хаты Семеренковых.
Серафима бросила взгляд на внука. Потом на Тосю. И Тося, слушая песню, тоже вопросительно и с беспокойством смотрела на Ивана. Голос так хорош, так заливист и полон такой силы, что, кажется, пронизывал стены насквозь, мутил голову лейтенанта. Он выглядел растерянным, и мысли его бродили далеко.
– Иван! – Взгляд Серафимы бегал от Тоси к лейтенанту. Она затрясла внука, вцепившись в отвороты ватника. – То ж твоего деда стеганка. Всего годов пять успел поносить. Вон дзеркало, посмотрись…
Бабка застегнула пуговицы на ватнике. Иван стоял как деревянный.
– Иди до Глумского, он тебя шукал. Там дела! А я тут с невесткой!
Как только захлопнулась дверь, она обняла Тосю, села с ней, как закадычная подружка, на лавку:
– Ты, голубка, не волнуйся. Зараз он трошки еще зачарованный, Иван. Ты ж пойми, он до тебя с полной душевностью, понимает все твое злосчастие. А мужики одной душевностью не любят, то як обед без хлеба. – Зашептала: – Як кровать вас соединит, он счаруется обратно, до тебя. Мой дед уж какой гуляка был, двенадцать разов сватался, а гулять гулял. А после, – она зашептала совсем тихо, – прилепился, як банный лист! Иван весь в него! А Варя, да, поет красиво, так и эти, патефоны, поют!
7
Иван нашел председателя в его дворе, у сарая. Глумский взнуздывал Справного, присоединял корду.
– Застоялся, – он похлопал ладонью по лоснящейся скуле жеребца. – Забыли тебя, забыли, Справный. – Вдруг обернулся: – Прогавкали Семеренкова?
Лейтенант вслушивался: голос на мгновение примолк. Иван ждал. Держал этот голос его, как коня на корде. Снова песня разгорелась, словно костер, взлетела до неба.
– Иван! – крикнул Глумский. – Что скажешь? Похоже, будет у нас война. Может, угнать Справного на хутора, дальше от беды?
Он с трудом удерживал жеребца. Конь косил глазом, дергал голову, храпел. Председатель усмехнулся:
– Тебя тоже на корде надо бы погонять, а то на жеребца моего похож. Спрашиваю, угнать Справного или нет?
– А людей тоже угоните? – разозлился насмешкой Глумского Иван.
Глумский вздохнул. Хочешь – не хочешь, а вслушаешься.
Песня Варюси стелилась по селу, и не было такого уголка, куда б она не залетела.
– Да, оно, конечно, – пробормотал Глумский. – Если б не война, пела бы в Киеве у самого Гриши Веревки. Спивачка, ничего не скажешь!
– Семеренков им ничего не скажет, – сказал Иван, стараясь сбросить с себя состояние, которое Серафима называла зачарованностью. – Нечего ему сказать, кроме правды. Но не поверят! Значит, за Тосей придут.
– Иван, ты во сне говоришь? Ничего не разумею.
– Они ночью сюда придут, – сказал Иван.
Теперь голос полон надрыва и жалобы.
– Конечно, пулемет может много, – говорит Иван. – Но на открытом пространстве.
Он наклонился. Вокруг летней печи Глумского валялась щепа, обрезки досок. Угольком Иван нарисовал на доске две линии – улицу. Крестиком обозначил свою позицию, стрелочками – концы улицы, где могут появиться бандиты, и, по сторонам, штрихами – огороды, сады, зелень.
– Вот улица… здесь пулемет. Они могут появиться отсюда или отсюда. Наткнувшись на огонь, постараются зайти с флангов, с огородов, садов. Подберутся: я не увижу!
Проходящая с гулянки Малашкина компания приникла к тыну.
– Харитоныч! Жеребца дай покататься! – кричала Орина.
– Может, он тут всем породу улучшит, Харитоныч! – разъяснила Галка.
– Та ну, – протянула меланхоличная Софа, выплевывая лузгу.
– Ты бы лейтенанта пустил по кругу, как своего коника. По всему селу. А то чего у коней преимущество?
– А ну пошли! – Председатель раскрутил кнут. – Щас по задницам! Хоть пожар, а им хиханьки!
Девчата в притворном страхе убежали.
– Ой, девки! – вздохнул Глумский. – И голоса хорошие, пока не женишься. Я вот после войны тоже, знаешь… Хочешь – не хочешь, а придется!
– Председатель! Теперь ты не о том! – закричал Иван, сунув дощечку с планом Глумскому под нос. – Ты понял? Без флангов – убьют меня. Фланги!
8
Гулянка опустела совсем. Столы были разобраны. Оставался лишь вкопанный на участке постоянно. За ним и сидела Варя, размышляя о своем.
Валерик, сняв тельняшку, умывался неподалеку у дома. Спешил, поглядывал на Варю. Кривендиха сливала из ковша. На летней печи парило ведро. На чугунной конфорке лежала плойка – для завивки. Автомат был прислонен к стволу дерева.
Иван ждал, когда уйдет Кривендиха. Но она, схватив зеркало, подставила его морячку, как только тот взял плойку.