Скворцов. Он разбудил, как по тревоге, свой гарнизон, подковылял к окошку. В затылок шумно дышал Лобода, Скворцов так же дышал — прерывисто, волнуясь. Выстрелы вдалеке были и винтовочные и автоматные: было похоже, что идет бой. Ибо если стреляют гитлеровцы и националисты, то кто-то им отвечает. Наши отвечают, советские! И пусть выстрелов уже не слыхать, это было, возможно, какое-нибудь регулярное подразделение погранвойск или армейская часть. Вероятней же всего, окруженцы. А может, и партизаны. Мысли о партизанах являлись Скворцову и раньше. Он рассуждал: немцы ушли далеко, тут уже тыл. Но здесь-то, в тылу, и окруженцы, и бегущие из плена, и такие, как ты, раненые, и местный партийный и советский актив, — не всех же перебили. Что, если их всех как-то собрать по лесам, организовать, сколотить подразделения или отряды, разжиться оружием — и бить оккупантов по партизански? Ведь можно! Бить можно и пробиваясь к своим. Но пробьешься ли? Не целесообразней ли оставаться в этих местах и, помогая приходу своих, громить врага с тыла?
Ночами думалось о многом. Фашисты взяли Львов? И, увы, никаких нет признаков, что их продвижение приостановлено. Никто не предполагал такого поворота событий. Считали: если уж немцы развяжут войну, то перенесем ее на их территорию. Разгромим коротким ударом и малой кровью! Но кровь великая, а до нашей победы — коротким ли ударом, долгим ли — далеко, как до Берлина. Впрочем, и до Москвы отсюда не близко.
Не дождались мы тогда подмоги, в первый военный день. Может, она подойдет сейчас? Не к нам — на фронт. Может, уже и подошла? Вообще же, Скворцов, на бога надейся, а сам не плошай, так глаголет народная мудрость. Подмога подмогой, а сам воюй, не за страх — за совесть. Не перекладывай свою ответственность на других. Каждый ответит за свое. С погибших спросу нет, с тебя спросят. Если, однако ж, задуматься о судьбах страны, — бедствие обрушилось на всю границу, на всю страну, не на один участок твоей заставы, то пытаешь себя: не были, что ли, готовы к войне? Возможно, в полном объеме не были, коль события так развернулись. Но с другой стороны: много же было сделано! На границе строились оборонительные укрепления, поступало новое вооружение, подтягивались свежие части из Сибири, с Дальнего Востока. Иное дело, что, скажем, те же могучие доты в укрепрайонах не успели закончить. Времени нам не хватило — вот что, еще бы годик-два на подготовку! Да, да, не удалось притормозить сползание к войне. Но ведь это зависело не столько от нас, сколько от Гитлера. Как я нынче понимаю, мы стремились оттянуть войну, выиграть время, но история безжалостна. А, оставь ее в покое, историю, не будем влезать в высокие материи. С историей пусть разбираются те, кто в нее войдет.
А мои, лейтенанта Скворцова, задачи скромней. В личных делах-делишках разобраться. Личные — не Женя с Ирой, а бой на заставе. Все ли я сделал от меня зависящее для обороны, так ли командовал подчиненными? Отвечаю себе: все так. А на душе неспокойно. Наверное, были ошибки и промахи, которых покуда не вижу. На расстоянии, с течением времени — увижу. Но если даже ошибок не было и я безупречен как командир, все равно гложет чувство вины. Перед погибшими и за то, что немцы переступили через заставу и ушли вперед. И еще терзает, что погибли дети Белянкиных, что мучаются сейчас где-то Ира, Женя, Клара и тысячи детей и женщин. Где Женя, Ира, Клара? Он пытался представить их нынешними — и не мог. Пытался вспомнить довоенными — и тоже не получалось. Зато они зримо виделись такими, какими были двадцать второго июня в блокгаузе, куда он зашел: полуодеты, не причесаны, заспанны, туфли и тапочки на босу ногу, Женя и Клара перевязывают раненого бойца, голову ему поддерживает Ира. И еще видится прощание: Иван Федосеевич сует Жене сумку из-под гранат (там еда), Ире — свернутое байковое одеяло, на Клару накидывает телогрейку, Скворцов обнимает женщин, целует, и они уходят — Ира, Клара и, наконец, Женя растворяются в темноте…
Он и сам как бы растворялся в ночной темноте, в своих мыслях. Ночами он пробовал вообразить огромность войны от Баренцева до Черного моря — со штыковой рукопашной, с ружейной и пулеметной стрельбой, с танковым и самолетным ревом, с разрывами бомб, снарядов и мин, со вздыбленной землей, рушащимися зданиями, горящими городами и селами, с увечьями и смертями. Разум был готов к этому, но сердце не хотело, и потому картина войны вставала какая-то отвлеченная, больше угадываемая, чем видимая в реалиях. Ясно было одно: война небывалая. И он, Игорь Скворцов, рядовой этой войны, подобных рядовых у нее миллионы, и она не очень считает их, будь они в строю или же, как говорится, сняты с довольствия, хотя в общем-то ей потребны живые.
Как ни предвидели ее, она обрушилась внезапно, будто обвал. Не все, конечно, предвидели, даже те, кто стоял лицом к лицу с немцами, как Белянкин, прости, Виктор, что помянул тебя так. Вот во Львове было… Как-то подзабылось за событиями. Это когда меня вызывали для нагоняя. Ждал я присутственного часа в управлении войск, сидел в скверике, а на скамейке напротив — старички: нафабренные усы, венгерки, трости с набалдашниками, развернутые газеты и речи, речи про политику. Старички сходились на том, что Гитлер не посмеет напасть на Россию: он же не сумасшедший, чтобы воевать на два фронта — против Англии с Америкой и против России. Где вы нынче, старички, что с вами?
18
День протекал незаметнее, чем ночь. Отчасти потому, что отдыхал (на границе никогда не говорят — спит, говорят — отдыхает, оттого и сейчас Скворцов так подумал), беседовал с хозяевами, а главное — стал проводить занятия. Начинался день с того, что с полупоклоном появлялась пани Ядвига, привычно крестилась, хотя тут креститься было не на что — распятие висело внизу, — тихонечко, никого не будя, ставила на табуретку еду. Пани Ядвиге под пятьдесят, но она стройная, подвижная, по лестнице взбирается без помощи рук — они заняты мисками и кружками.
Ядвига не скрывает своего возраста, щурит голубые поблекшие глаза и смеется: «Сбросить бы десяток лет да не будь Стефана, я бы еще показала себя!» Павло Лобода одобрительно кивает: «Можно и не сбрасывать, вот Стефана куда бы подевать». Ядвига смотрит на него грустно: «Женщине столько лет, на сколько она выглядит, так? А все же ты мне в сыновья годишься, пан сержант». Когда-то Ядвига была красива, но очи слиняли, обозначились морщинки, пропал румянец, кисти из белых стали красными, натруженными кухней и стиркой. Скворцову она рассказала:
— Имя мое польское, а кровь в жилах смешанная-перемешанная. И польская течет, и украинская, русская, мадьярская, по прадеду есть и итальянская! Как занесло прадеда-итальянца в Галицию? А в Галиции все европейские ветры дуют, и французы есть, и швабы, и словаки, и румыны, и чехи. А цыган сколько, а евреев? Гитлер, сказывают, евреев да цыган под корень выводит…
— Слышал об этом, — сказал Скворцов.
Хорошие люди, супруги Тышкевичи, ведь они рискуют головой. Обнаружь фашисты или их прихвостни советских военнослужащих в доме, — расстреляют, как обещано в развешанных приказах германского командования. А то и повесят… Как отблагодарить Тышкевичей? Разве что теплым словом. После войны, ежели доживем, отблагодарим! Чем? Ничего не придумав, Скворцов опять сказал: добрым словом. Да не ради выгоды, не ради твоих благодарностей рискуют Тышкевичи, выхаживая раненых. Просто они отзывчивые и, подчеркнем, советские люди, эта западноукраинская чета. Хотя местные жители в общем-то еще сильно заражены национализмом. А мы насквозь интернационалисты. Жаль, Советская власть мало пробыла на Западной Украине, неполных два года, и, хотя вон сколько клубов, кинотеатров открыла, школ, техникумов, институтов, колхозы организовала, не успела развернуться, перевоспитать тех, кого надо.
Ведь они, чета Тышкевичей, перевезли раненых из одного домика лесника в другой, более глухой, затерянный среди топей. Тот был на зыбунах, болотистой почве, сохраняющей следы, и вблизи дороги. Поэтому и перебазировались в глубь болот. А в старый домик время от времени наведываются или Стефан или Ядвига. Стефан иногда уезжал и по своим лесниковым обязанностям, и тогда Ядвига становилась озабоченней, беспокойней. И сам Скворцов чувствовал себя уверенней, когда лесник находился дома. Может быть, оттого, что у Тышкевича было охотничье ружье, и оно пригодилось бы, если б заявились немцы или полицаи. Скворцов не сомневался: лесник пустит в ход ружье, как они винтовку и наган. Но как же не хотелось, чтобы беда накрыла и этих мирных и милых Тышкевичей! Стефан Тышкевич с женой ласков и кроток, никогда ей не приказывает, только просит: «Кохана моя Ядя», — в устах пожилого человека это даже сентиментально. С ранеными он заботлив и уважителен, к Скворцову обращается с подчеркнутым почтением: «Пан подпоручник…» В молодости Тышкевич служил в польской армии в уланах, и военная закваска сохранилась. При всей ровности и мягкости в нем угадывались и другие качества, когда он заговаривал про оккупантов, он каменел скулами, волевой подбородок выступал еще сильней. О пилсудчиках отзывался с пренебрежением: «То были пустозвоны», — о Советах — с одобрением: «Они справедливые». Вообще же Стефан больше молчит: посасывает трубку, расправляет пышные усы,