— Особенно ярыми максималистами мужчины бывают в отношении красивых женщин, — продолжала Карлин, неторопливо следуя собственной, скрытой от Кики мысли. — И если они не могут заполучить их, они чувствуют гнев и ожесточение. Это заполняет все их существо. Я такой женщиной не была. И хорошо. Раньше я об этом жалела, а теперь вижу, что тем самым освободила Монти для других задач.
Ну что на такое ответишь? Кики порылась в сумке в поисках бальзама для губ.
— Странный угол зрения, — сказала она.
— Да? Я догадывалась, что это кривая мысль. Я никогда не была феминисткой. Вы выразились бы лучше.
— Нет, просто… тут важно, что хочет каждый, — сказала Кики, накладывая на губы слой вязкого, бесцветного вещества. — И насколько каждый может дать другому реализоваться.
— Реализоваться?
— Ну вот, например, ваш муж, Монти, — отважно продолжала Кики. — Он много пишет — я читала его статьи — о том, какая вы прекрасная мать, и часто представляет вас — как бы это сказать? — идеальной подругой христианина, благочестивой домоседкой, и это все замечательно, но… должно быть что-то еще… что-то, что
Карлин улыбнулась. Единственное, что портило ее царственный облик, это зубы — неровные, с зазубринами и большими промежутками, как у детей.
— Я хотела любить и быть любимой.
— Ясно, — сказала Кики, не зная, что еще сказать. Она прислушалась, надеясь уловить шаги Клотильды, знак неминуемого вмешательства, но тщетно.
— А вы в молодости, Кики, небось горы ворочали?
— Не то чтобы ворочала, но хотела свернуть. Долгое время я мечтала стать секретарем Малкольма Икса[42]. Ничего не вышло. Собиралась стать писательницей.
В какой-то момент порывалась петь. Мама хотела, чтобы я была врачом.
— Вы были хорошенькой?
— Однако! С чего вдруг такой вопрос?
Карлин пожала своими худыми плечами.
— Мне всегда интересно, как выглядели люди до того, как я с ними познакомилась.
— Была ли я хорошенькой? Честно говоря, да. — Странно это звучало из ее собственных уст. — Между нами, Карлин, мужчины от меня с ума сходили. Недолго, лет шесть, но сходили.
— Это видно. По-моему, вы и до сих пор очень хороши собой.
Кики пронзительно рассмеялась.
— Вы мне безбожно льстите. Знаете, Зора постоянно беспокоится о своей внешности, и мне хочется ей сказать: брось, детка, глупа та женщина, которая надеется на свое лицо. Конечно, Зора не станет меня слушать, но это правда. Рано или поздно мы все кончаем одинаково. Таков закон.
Она вновь рассмеялась, на сей раз печальнее. Теперь Карлин пришлось вежливо улыбаться.
— Я вам не говорила? — спросила она, обрывая недолгую паузу. — Мой сын Майкл помолвлен. Мы только на прошлой неделе узнали.
— Вот так новость! — воскликнула Кики, уже не так легко вылетавшая в кювет на неожиданных виражах беседы с Карлин. — И кто его невеста? Американка?
— Англичанка. Амелия. Ее родители с Ямайки. Очень простая, приятная, тихая девушка из нашего прихода. Не из тех, кто может выбить из равновесия, скорее друг и помощник. И слава Богу, по-моему. Другая Майклу была бы не по зубам. — Она умолкла и глянула в окно, выходившее во двор за домом. — Свадьба у них будет здесь, в Веллингтоне. Они приедут на Рождество присмотреть подходящее место… Я на минутку отлучусь. Пойду узнаю, что там с вашим пирогом.
Кики смотрела, как уходит Карлин — покачиваясь, опираясь на мебель по дороге. Оставшись одна, она зажала кисти рук коленями. При мысли, что какой-то девушке предстоит путь, на который сама она встала тридцать лет назад, голова у Кики пошла кругом. И она попыталась восстановить самое раннее воспоминание о Говарде — их первую встречу и первую ночь. Это был нелегкий трюк: в последние десять лет ее память превратилась в забытую под дождем негнущуюся железку, в ржавый музейный экспонат, переставший быть ее собственностью. Даже дети знали ее воспоминания наизусть. Итак, на индийском ковре в ее бруклинском доме без лифта, все окна распахнуты, большая серая нога Говарда наполовину за дверью, упирается в раму запасного выхода. В Нью-Йорке смог и температура под сорок. Ее дешевенький магнитофон играет «Аллилуйю» Леонарда Коэна, песню, которую Говард называл «псалом, разрушающий псалом». Кики давно смирилась с этой музыкальной частью воспоминания, хотя в тот раз «Аллилуйи» не было — «Аллилуйя» была позже, несколько лет спустя. Однако разве устоишь перед очарованием такой возможности, и Кики включила «Аллилуйю» в семейный миф. Теперь она понимала, что совершила ошибку. Крошечную, конечно, но свидетельствующую о глубоких изъянах. И почему она всегда соглашалась на исправленные Говардом версии прошлого? Например, ей следовало возразить Говарду, когда на званых ужинах он заявлял, что презирает прозу. Остановить его, когда он называл американское кино идеализированной чепухой. «Погоди! — следовало ей воскликнуть. — Не ты ли подарил мне первое издание 'Великого Гэтсби' на Рождество в 1976 году? Не мы ли смотрели 'Таксиста' в какой-то грязной дыре на Таймс-сквер, и он тебе очень нравился?» Ничего этого она не сказала. Она позволила Говарду ретушировать и подправлять. Когда на двадцатипятилетие их свадьбы Джером поставил родителям «Аллилуйю» неземной красоты, в исполнении парня по имени Бакли, Кики подумала: все верно, наши воспоминания с каждым днем становятся все прекрасней и нереальней. А потом этот парень утонул в Миссисипи, вспоминала она, поднимая глаза от колен на цветастую картину, которая висела за пустовавшим сейчас креслом Карлин. Джером тогда плакал, как плачут о тех, кого лично не знали, но кто создал что-то прекрасное и любимое. Семнадцатью годами ранее, после гибели Леннона, Кики потащила Говарда в Центральный парк и плакала, когда толпа кричала
— Она вам нравится?
Карлин протянула Кики дрожащую чашку, Клотильда тем временем поставила причудливое китайское блюдце с куском пирога на скамеечку у пианино и, не дожидаясь, когда ей скажут спасибо, вышла из комнаты и затворила дверь.
— Кто?
— Госпожа Эрзули, — сказала Карлин, указывая на картину. — Я думала, вы ею любуетесь.
— Она великолепна, — ответила Кики, приглядываясь к ней только теперь. Полотно изображало высокую, обнаженную черную женщину с красной банданой на голове, стоящую посреди идеального белого пространства, которое окаймляли тропические растения с пестрой россыпью цветов и фруктов. Четыре розовых птицы, один зеленый попугай, три колибри. Бурые бабочки. И все это в примитивной, детской манере, с плоско лежащими на холсте предметами. Ни перспективы, ни глубины.
— Это Ипполит.{23} Стоит кучу денег, наверное, но не за это я ее люблю. Я купила ее в свой первый приезд на Гаити, еще до знакомства с мужем.
— Замечательно. Я люблю портреты. В нашем доме нет картин. По крайней мере, изображающих людей.
— Это ужасно, — потрясенно сказала Карлин. — Приходите сюда, когда хотите, и смотрите мои. У меня их много. Они мое общество, им я обязана изрядной долей радости. Я совсем недавно это поняла. А Эрзу- ли — моя любимица. Она богиня вуду, одна из главных. Ее называют Черной Девой, Жестокой Венерой. Бедная Клотильда на нее не глядит, даже в комнате с ней оставаться не может, вы заметили? Предрассудок.
— Вот как. Значит, госпожа Эрзули — символ?
— Именно. Символ идеальной женщины, чистоты, Луны… Эрзули — источник ревности, мести и раздора с одной стороны и любви, доброжелательности, готовности помочь, здоровья, красоты и удачи с другой.
— Ого, сколько всего!
— Вы правы. Она как все католические святые, вместе взятые.
— Это интересно… — робко начала Кики, припоминая наблюдение Говарда, которое она собиралась