двадцати тысяч банок молока и трех тонн сыра едва имеется половина.
— До августа дотянем? — прикидывает Ануфриев. — Лето приходит сюда не раньше. Только летом нам смогут доставить уголь.
— Какой август? — удивленно воскликнул Рекстин и, повернувшись к Ануфриеву, якобы только ему объясняя: — Хватило бы до июня.
— И чего? — лихо вмешался Захаров. — Опять-таки подводите к тому же: нужны ледоколы из Англии, чтобы до августа пришли. А наше мнение такое: потуже затянуть пояса, каждому просверлить еще по дырочке. Правильно говорю? — вновь обратился за поддержкой.
— Правильно, — вразнобой откликнулись несколько голосов.
— Будут строгие нормы. Будем смотреть, что скажете через неделю, через две недели, — согласился и не согласился Рекстин.
В глубине коридора раздался крик, топот ног. В салоне прислушались:
— Медведь! — донеслось снаружи.
За время дрейфа не видели ни зверя, ни птицу. А тут сам медведь, хозяин здешних мест. Жизнь идет. Каков же он, местный обитатель? Если он может существовать среди льдов, почему бы и людям не приспособиться, не продержаться еще несколько недель?
Практическую сторону дела представил только Ануфриев.
— Скорее! Оружие!
Выбежав на палубу, ослепли от света и захлебнулись свежим воздухом. Такой ясности и чистоты дня еще не было. Солнце висело над пароходом как прибитое, и под ним голубыми и бордовыми переливами зеркально сверкал снег. Возбужденно крича, показывали друг другу в сторону уходящих в белизну сугробов.
— Вон он! Улепетывает!
Такой крик мог напугать кого угодно, хоть дюжину медведей, привыкших к тишине полярных просторов, знающих только вой ветра да скрежет льда.
В последнее время, чтобы спуститься с парохода, трап не был нужен. Ледовое крошево поднялось до палубы, его забило, спрессовало снегом — отличная горка. Прорубили ступеньки — и лестница готова.
Несколько храбрецов, соскользнув на лед, побежали по медвежьему следу, размахивая руками, подбадривая друг друга озорными выкриками.
Появление медведя всколыхнуло в общем-то неподвижную, однообразную жизнь парохода. Ануфриев, щурясь от яркого света, объяснял стоявшим возле него офицерам:
— Если появился один, будут еще. Запахи камбуза разносятся далеко. Медведь к весне голодный. Только встречать не криками. Нужна группа охотников. Свежее мясо может нас крепко выручить.
Последним со льда возвратился Сергунчиков. Раскрасневшийся, с прилипшими ко лбу волосами, возбужденно рассказывал:
— Лапища — во, огромная зверюга! Карабин и пару собак — верняк наш будет.
— Жди теперь еще, — многоопытно рассуждал и боцман. — Вахту установить. Что ему по горке взобраться на палубу? Раз плюнуть. Столкнешься, не успеешь и перекреститься. Голодный, он страсть какой злой.
— А вот у нас бурые в овсы забираются...
Пошли воспоминания о медведях, их повадках. Только Захаров перебил пустой разговор:
— Дела есть поважнее. Кто мы? Белые или красные?
Как-то так получалось, что все дела теперь решались в кубрике кочегаров. На верхней палубе центром жизни был салон, а у команды — кубрик.
Бывало, велись жаркие споры, хоть в кулачном бою их решай — твердо каждый на своем стоит. И споры не о жизни на пароходе, а об устройстве Российского государства. Были такие, что землю крестьянам отдай — и на этом ставь точку. Были и такие, что любую власть отрицали, любую свергать требовали. Пусть каждый сам по себе, вольная ему воля. И у сторонников Захарова, которые за Советы, не всегда единство. Особенно в отношении к пароходным офицерам. Захаров — за разумное сотрудничество, Сергунчиков — за насильственное разоружение и подчинение. Захаров уверяет: такие действия опасны, могут привести к гибели людей, а желаемого не добьешься. Сергунчиков стоит на своем и ничего не хочет слышать.
И все же были сплочены, когда дело касалось внутренней жизни. У них было больше общего между собой, чем с теми, на верхней палубе.
После слов Захарова «кто мы?» все дружно посыпались по трапу вниз, в кубрик. Разместились, затихли. Кто первым начнет?
В кубрике тускло светит одна плошка. Темень здесь кажется особенно густой после солнечного дня. Иллюминатор прочно залеплен снегом, в него можно смотреть как в зеркало.
— У офицеров свое, у нас свое, — подскакивает на скамейке Сергунчиков. — Наш курс на братишек в Архангельске. Там нас поймут и не оставят.
Сторжевский поднялся, обеими руками провел по усам, расправляя их в разные стороны:
— Все так. Душой мы в Архангельске, только пожеланиями, разговорами делу не поможешь. Нужны ледоколы. А где они? И здесь прошу поворачиваться в обратную сторону. Мы действуем не по желанию, а по необходимости.
И боцман разводит руками:
— Правильно пан рассуждает. Англичане могут подмогнуть. — Боцман со Сторжевским соперничает пышностью усов, а тут спелись, и боцман прячет, отводит в сторону глаза, чтобы не встретиться взглядом с Захаровым.
— Думаешь, пожалеют тебя?
— Ни в жисть, — как будто обрадовался боцман, — а своих-то должны, — и пальцем показывает вверх.
— Разумные слова, — поддерживает Сторжевский. — Дело так наворачивается, что за них нам приходится держаться.
Всегда готовый всех выслушать, Захаров сорвался:
— Вы смекаете, что говорите? Хоть на карту гляньте! Мы где находимся? На какой такой территории? Да мы же в России. Так какое такое у нас право через забор лезть к соседям, когда еще у себя в доме не разобрались, не огляделись. Стыд языки вам не разъест, такое предлагать? Правильно — и обнищали, и оголодали, и полное разорение, а все же в своем доме!
Вглядывается Захаров в лица, ищет сочувствия и понимания. Вот Метерс. Хватило же у него совести прибежать, предупредить об офицерах. В общем деле не подвел. Почему сейчас безучастный? Еще раздумывает? Или против?
А Сторжевский? К нему поворачивается Захаров. Чрезмерно гордый, чрезмерно осторожный. Однако позвал в салон. Понял — у экипажа общая судьба. Куда его теперь заносит? Неужели непонятно?
— Только у себя дома мы хозяева! А по ту сторону дадут корку хлеба и пляши для их полного удовольствия. Не желаем! Таким должно быть наше общее мнение и окончательное!
А Сторжевский так и не поднял головы. Взгляд Захарова прыгнул на боцмана, ухватился за него: ты-то архангелогородец, казалось, говорил он. Но боцман смотрит в темный угол.
Взволнованны моряки, молчаливы и взволнованны. Каждый решает свою судьбу. В полумраке не видны глаза, расплываются лица, только слышно частое горячее дыхание, от которого в кубрике душно и сыро. Густым дождем по стеклу иллюминатора катятся струйки воды.
Захаров примолк. Не пробить ему обособленности и разобщенности. Не надеется на себя, ищет другие авторитеты:
— Свяжемся с Архангельским Советом, пусть радист передаст нашу обстановку и затребует ответ: как быть? Тогда и решать. А идти на поклон к англичанам, что голову в петлю совать.
— Кому совать, а кому нет, — тихо, но непреклонно произносит Метерс. — Нам что из России, что из Англии.
Молчат матросы из Прибалтики, молчат китайцы. Метерс высказался за всех, открыто и понятно. И залегла недобрая тишина, словно чья-то рука скользнула между людьми и раздвинула их.
Чернота залепила глаза Захарову. Поднялся будто на железных шатунах.
— Ваши рассуждения ошибочны. Мы на территории Советов и все законы Советов должны выполнять. И