— Не знаю. Едва ли. Кто с таким разговаривать станет?
— Вот именно. Не вздумайте ни сказать, ни показать ему, что знаете. И вообще — будто ничего не было. Так?
— Конечно, так, — согласился Чумаков, забирая посуду. — Для того, видать, и подсажен, коли может заложить всякого.
Сразу после ужина Володя намеревался завалиться в постель. Но последняя новость взбудоражила его не на шутку, потому, сняв китель и сапоги и не зажигая света, ходил из угла в угол, словно не находя себе места.
Буквально все: и встреча с английским капитаном Верном, и дружба с бургомистром Редером, и знакомство со Шнайдерами, и даже работа с задержанными на линии немцами — все окрашивалось в какой-то зловещий цвет, если взглянуть на события глазами майора Крюкова. Выходит, каждый шаг, каждое слово бывают замечены.
А каков Митя Колесник! Не моргнув, доложил майору, что лейтенант будто бы только что прошел наверх. Все они понимают, родные солдаты, и знают больше, чем кажется иным начальникам.
Прослонявшись так по комнате битых пару часов, Володя разделся и лег в постель. Но разгулявшиеся мысли прочь отгоняли дрему. К тому же вдруг начала беспокоить переломленная ключица да еще и старая рана на ноге, как больной зуб, заныла. Тут и вовсе не до сна.
А думы ворочаются в голове, сменяют одна другую. Вспомнился разговор у Шнайдеров. Там легко и весело соврал Гильде, что он комсомолец, хотя в действительности никогда им не был. Родился на Украине, но с шести лет рос в шахтерском поселке на Южном Урале. Там жили бывшие крестьяне, сосланные из европейских областей в тридцатом году, потому как названы были кулаками. Но там они работали уже не на земле, а под землей, в шахте. Отлучили крестьянина от земли. Кроме комендатуры да шахтового начальства, никакой власти не было. Зато разных секретных сотрудников, «стукачей» хватало. Попробуй отлучиться из поселка хоть на сутки — сразу известно станет коменданту. Или слово не то скажешь — и это на заметку возьмут. А потом либо в комендантскую «кутузку», либо и того хуже — за колючую проволоку, в лагерь угодишь лет на десять.
За полтора фронтовых года все эти мерзости отдалились, как дурной сон. Может, и в боевых порядках таились эти самые «стукачи», но ни разу не замечал. Люди вокруг менялись часто, а события мелькали еще стремительнее. Словом, живя об руку со смертью, обрел свободу и человеческое достоинство, распрямился парень. А перед самым концом войны, когда и звание офицерское восстановили, даже стал кандидатом в члены ВКП(б).
Всего этого ни Гильде, ни ее родителям не объяснишь. Вот и пришлось назваться комсомольцем. Кандидатский стаж уже просрочен, но из-за частых перемещений из одной военной части в другую никто ему не напоминал об этом, и он молчал, потому как все более чувствовал, что возвращаются довоенные порядки. Стало быть, могут вернуть туда, откуда взяли, — снова под надзор поселкового коменданта.
А тут еще под боком свой «стукач» объявился. Неспроста это...
И снова, как часто бывало в довоенные годы, он вдруг ощутил какую-то мерзкую пришибленность, будто в шахте глыбой породы придушило: кругом темнота, и нечем дышать...
Часов около четырех утра с улицы послышался ровный, напористый шум дождя. Он не усиливался и не стихал. Было тихо, безветренно. Этот монотонный шум как бы вернул Володю к действительности, оторвав от мрачных дум, и скоро убаюкал его.
Поднялся Володя около одиннадцати. Обычной бодрости не почувствовал. Вялость, разбитость какая-то во всем теле, но раны уже не болели, не ныли, как вчера. Это, наверно, перед непогодой они сказывались. Натягивая китель, увидел в окно, как под отвесными струями дождя снизу к арке поднимается путник. С защитной плащ-накидки стекали струи воды, а человек толкал на подъем велосипед.
— Еще кого-то несет нелегкая по такой погоде, — проворчал Володя, признав в путнике офицера, но лицо разглядеть не мог, поскольку закрывалось оно нахлобученным башлыком.
Через минуту распахнулась дверь и Чумаков, не входя в нее, с тревогой в голосе сообщил:
— Батальонный парторг приехал!
Дверь тут же захлопнулась. А Володя, не зная, что же пригнало парторга по такой непогоде, заволновался и, чтобы избежать лишних вопросов, надел фуражку, натянув ее пониже на лоб. Еще успел глянуть в зеркало: ни единой царапины не видно.
Шурша мокрой накидкой, с которой все еще капала вода, в комнату не вошел, а прямо-таки ворвался старший лейтенант Елисеев. Сдернув накидку, он швырнул ее в угол и, зло сверкая серыми глазами, вместо приветствия, запустил длинный, заковыристый мат. А потом застрочил, как из пулемета:
— Ты что, прохвост, спрятался тут в своем углу и про уставы, про дисциплину забыл! Тебе няньку или, может, личного секретаря завести, чтобы услужливо напоминал об обязанностях...
Володя хоть и не очень близко знал этого сероглазого парня, но никогда таким взволнованным не видел. И не хотелось верить в его строгость. Поэтому примирительно сказал:
— Добрые люди при встрече приветствуют друг друга, а ты вон какой мат завернул и теперь кричишь неизвестно о чем. Присядь-ка лучше, — указал он на стул возле стола, — да расскажи толком, что случилось.
— Там! — сердито повторил парторг, садясь и оглядывая свои мокрые галифе. — Не там, а тут, у тебя! И не сегодня, а три месяца назад. У тебя ж еще в апреле кандидатский стаж кончился, а ты помалкиваешь, никому ни слова! Стыдишься, что ли? Или в партию вступать раздумал?
— Погоди, Паша, не шуми, — назвал его, как и раньше, по имени Грохотало. — Авось, разберемся... У тебя ж вон штаны аж выше колен мокрые. И в сапогах, конечно, вода. Разувайся, а я отлучусь на минуту. Надо тебе и погреться, и обсушиться.
Через полчаса они уже мирно беседовали за накрытым столом. Володя скинул фуражку и в двух словах рассказал о ранении. А парторг, выясняя причину просроченного стажа, все больше видел, что судьба этого кандидата никак не укладывается в рамки устава, и упирался в тупик. В самом деле, где же взять человеку рекомендации, если в наступившее мирное время кандидатский стаж растянулся на целый год, а лейтенант Грохотало за этот год служит уже в пятой по счету воинской части? И не по своей воле менял он их. Надо отыскать трех членов партии, чтобы знали кандидата не менее года, а где их взять?
Володя сидел за столом хмурый, говорил мало и неохотно. А Павел, рассудив, что такого вопроса не смогут решить ни батальонный замполит, ни полковой, решил, что придется обратиться в политотдел дивизии. Ведь наверняка не единственный такой случай. Там-то знают, как поступить.
— Но время, время! — воскликнул он. — Его ведь не остановишь, а просрочка-то будет подрастать.
— Да не хлопочи ты обо мне, Паша! — вдруг возразил Грохотало. — Все равно пустой номер выйдет: не примут меня в партию.
— Думаешь, не захотят понять, что вины твоей нет? Молчание твое не простят?
— Если бы только, это...
— А что еще?
— Отец у меня раскулачен в тридцатом году и на Урал сослан. Выходит, и я вроде бы кулачонок, хотя, кроме ссылки да фронта, ничего в жизни не видел... Почти с рождения попал в виноватые и до смерти, кажись, не оправдаться. Так ведь и оправдываться-то не в чем...
— Постой, погоди! А в кандидаты-то как же тебя приняли? Скрыл, что ли, социальное происхождение?
— Наивный ты, Паша. Мы хоть и в одном государстве росли, да по-разному. До войны молодых спецпереселенцев даже в армию не брали и на учебу из поселка не отпускали. Одна дорога нам была — в шахту! С пеленок мы в классовые враги попали — не отмыться! А как война грянула, да как попер Гитлер на Москву, Ленинград окружил, Сталинград к самой Волге прижал — и позвали наших мужиков в окопы. Отец еще зимой сорок второго ушел, потом я, а за мной и братишка младший, с двадцать шестого года рождения. Этого «вражонка» чуть не в пеленках с Украины привезли... Так что ничего я не скрывал на приеме в кандидаты. Все в биографии написал, и биографию на собрании перед всеми прочитали. Да тогда на такую «мелочь» никто и внимания не обратил. Только смотрели, как воюет человек... Зато теперь эту «мелочь» не пропустят. Опять во враги запишут... И попробуй оправдайся! Нет, Паша, не марайся ты об меня. Так-то всем спокойнее будет.