– Согласен, ответил Роуз.
Стараясь говорить спокойно и не повышать голоса, я принялся снова убеждать их, но Осбалдистон тут же перебил меня:
– Бесполезно говорить об одном и том же.
– Я тоже так думало, – отозвался Роуз.
И тогда я не выдержал. Я сказал, что они слишком любят людей посредственных, что общество, которое при назначении на государственные должности не идет на риск, обречено на гибель.
– Очень жаль, что нам не удалось убедить вас, Льюис.
Взгляд Роуза был холоден, но он вполне владел собой.
– Вы не отдаете себе отчета в собственных предубеждениях, – крикнул я.
– Думаю, дальнейшие разговоры бесполезны, пусть каждый останется при своем мнении. – Роуз вещал преувеличенно спокойно. – У вас больше опыта в подборе людей, чем у ваших коллег. Как вам известно, лично я часто руководствовался вашим мнением. Но вы же первый согласитесь, что непогрешимых людей не бывает. И мудрецы не застрахованы от заблуждений, как и все остальные, особенно когда вопрос касается их личных пристрастий.
Эта резкость, высказанная ледяным тоном, была первой и последней, которую он себе позволил. Затем, откинувшись на спинку кресла, он сказал сдержанно и ровно:
– На сегодня, я думаю, хватит. Большое-пребольшое спасибо вам всем за то, что вы не пожалели своего драгоценного времени. Спасибо, Джон. Спасибо, Дуглас. Большое спасибо, Льюис.
Позднее, у себя в кабинете, я смотрел на залитый солнцем Уайтхолл, а глаза мои застилала пелена гнева, тревоги, подавленности и горечи. Подобное состояние когда-то часто овладевало мною, я переживал его в самые тяжелые минуты. Но давно уже я не был так несчастлив.
Уйти от борьбы за власть было просто, сделал я это с легким сердцем и, как правило, не очень сожалел, когда видел, что власть захватывают осбалдистоны, которые стремятся к ней больше меня. Но в то утро, бессмысленно глядя на залитую солнцем улицу, я был несчастлив, потому что не обладал властью. Потому что тогда, и только тогда я мог бы помочь чем-нибудь Джорджу и таким, как он.
Люди, с которыми я вместе работал в министерстве, уверенные в своем нравственном превосходстве, позволявшие себе негодовать лишь там, где это было удобно и дозволено, – эти люди правили миром, эти люди в любом обществе находились наверху. Они были наделены добродетелями, которых не дано всем остальным. Я обязав был уважать этих людей, но в то утро я был против них.
45. Холодная гостиная
Уайтхолл был плотно окутан туманом; когда мое такси пробиралось по Бейкер-стрит, он стал немного рассеиваться, и можно было разглядеть огни в витринах магазинов. А к тому времени, как мы добрались до Риджент-парка, уже ясно видны были тротуары и сверкающие окна первых этажей. Я пытался подавить в себе трепет ожидания и был рад, что туман отгораживает меня от внешнего мира; я не чувствовал тряски такси, которое всегда ассоциировалось у меня со свойственными взрослому человеку бесконечными ожиданиями; мне было уютно, как в детстве, когда, за окном сереет зимний день.
Но каковы бы ни были мои ожидания, войдя в кабинет Дэвидсона, я удивился. Ибо Маргарет безмятежно улыбнулась мне, а Дэвидсон даже не поднял глаз: они были заняты какой-то игрой. На камине стоял чайник, чашки, тарелка со сдобными булочками, но чай в стакане возле Дэвидсона уже подернулся пленкой. Застыло и масло на булочках. Дэвидсон склонился над доской, лицо его, как всегда, поражало своей незаурядностью, несмотря на то, что он от напряжения открыл рот. Вначале я увидел только, что доска самодельная, похожая на шахматную, но не симметричная, и на ней было, по крайней мере по горизонтали, втрое больше клеток; кое-где виднелись пустые поля и западни. Отец с дочерью переставляли обычные шахматы, но у обоих было несколько лишних фигур и маленькие ящички, назначения которых я не знал.
Я взглянул на лицо Маргарет, и мне вспомнился вечер, когда, возвратившись домой в Челси, я увидел, что Шейла с болезненной сосредоточенностью не отрывает глаз от своих шахмат; воспоминание это не вызвало боли, оно было скорее приятным (полная противоположность страданиям Данте); в обществе человека, которого по-настоящему любишь, легко заглянуть туда, где когда-то был несчастлив.
– Маргарет говорила, что вы собираетесь зайти, – сказал Дэвидсон без всякого предисловия, бросил на меня взгляд исподлобья и снова уткнулся в доску.
– Всего на несколько минут, – заметил я, но Дэвидсон не обратил на мои слова никакого внимания.
– Вам придется сыграть с нами, – повелительно сказал он. – Втроем гораздо интереснее.
Оказалось, что Дэвидсон придумал эту игру в знак протеста во время войны 1914-1918 годов; он и его друзья были тогда убежденными пацифистами. Насколько я мог судить, наблюдая за ходом этой игры, пока мы все трое хранили молчание, она была сложной, но стройной и четкой, потому что ее создатель обладал логическим мышлением. Дэвидсону хотелось объяснить мне ее во всех тонкостях, и его раздражало, что я не проявлял к ней должного интереса. Я даже не обратил внимания, подчеркнул Дэвидсон, на названия сторон. Они назывались «бывшие» и «обманщики». Дэвидсон командовал «бывшими»; он набрал их офицеров из своих союзников, коллег и учителей, ибо умел с присущей ему суровой честностью быть справедливым в своих оценках. Другая сторона состояла из людей, внушавших ему непреодолимое отвращение; среди них были Д.-Х.Лоуренс, Юнг, Киркегаард, а различные интеллигенты из католиков и искусствоведы левого направления составляли генералитет.
Я не настолько разбирался в этой игре, чтобы намеренно проигрывать, и понял лишь, что Дэвидсону она никогда не надоест.
Я не знал даже, хочет ли Маргарет нарушить этот тихий семейный уют.
В эту минуту она начала атаку на одну из фигур Дэвидсона, которая изображала всем нам знакомого философа.
– Уж ему-то нечего делать на твоей стороне, – сказала Маргарет.
Дэвидсон анализировал план атаки.
– Почему же? – спросил он безучастно.
– Он намерен примкнуть к другой партии – по крайней мере так утверждает ректор.
– Этот ректор, – заметил Дэвидсон, все еще раздумывая над очередным ходом, – порядочный, хоть и не первоклассный, лгун.
Наконец он нашел способ защитить фигуру и мог включиться в разговор.
– Его (философа) так же трудно обратить в другую веру, как и меня. Он достаточно здравомыслящий человек.
– И это все, что ты можешь о нем сказать?
Дэвидсон улыбнулся; ему нравилось, когда дочь подтрунивала над ним; чувствовалось, что когда-то, а возможно, еще и теперь, ему нравилось, если над ним подтрунивали женщины.
– Этот человек всегда был достаточно здравомыслящим, – сказал он.
– Откуда ты знаешь?
– Я не помню, чтобы он когда-либо сказал какую-нибудь чепуху, – ответил Дэвидсон.
– Но вы все говорили одно и то же, – заметила Маргарет. – Интересно, как вы различаете друг друга?
Я впервые видел ее рядом с отцом. Она часто говорила мне о нем, но я никогда не слышал, как она говорит с ним; а теперь я слушал ее веселый голос и видел, что она истинная дочь своего отца. Хотя в этом не было ничего необычного, я удивился.
По правде говоря, ей очень не нравилось то, во что верили отец и его друзья, и еще того более – то, во что они не верили. Еще с детских лет она была горячо убеждена, что при подобном восприятии жизни из их поля зрения ускользает все, что делает человека отвратительным или прекрасным.
И хоть мне было не по себе, потому что я думал только о том, как бы поговорить с нею наедине, видя ее рядом с отцом, я не мог не заметить одного: она им гордится. Ее рассуждения были скорей похожи на его, чем на мои, да и самообладание в каком-то смысле тоже.
Стараясь прикинуть, когда же все-таки закончится эта игра, я заметил и еще кое-что: она обижена за него. В отличие от своих друзей, он, самый яркий из них в молодости, имел меньше успеха, чем мог бы рассчитывать. Он не создал ничего значительного, не стал он и таким критиком, какими сделались некоторые из них. Сам он не питал никаких иллюзий на этот счет, но нередко, как догадывалась Маргарет, от этого страдал; страдала и она. Ей невольно приходило в голову, что, будь она мужчиной, она была бы