сильнее его. Этот ее протест, порожденный их духовной близостью или обостренный ею, был слишком глубок, чтобы я с первого же раза мог его разглядеть. Мне она казалась такой же, какой представлялась другим, а другим она представлялась такой, какой была на самом деле; щедрая в любви, она черпала радость в заботах о тех, кого любила, – все это верно; но одновременно воля ее была не менее сильна, чем воля ее отца или моя, и при случае она ни на йоту не уступала ни мне, ни ему. Отсюда вытекали многие свойства ее характера, с которыми она сама упорно боролась.
Игра продолжалась. Маргарет часто посматривала на меня, а потом внезапно, словно набравшись наконец храбрости, сказала:
– Мне нужно минутку поговорить с Льюисом.
Был ход Дэвидсона, и он чуть раздраженно кивнул в знак согласия. Я сейчас же вышел вслед за Маргарет в холл, откуда она повела меня в темную гостиную, освещенную только проникавшим сквозь туман тусклым светом уличного фонаря; в комнате было холодно, но ее щека, когда я коснулся ее рукой, пылала, и я почувствовал, что и мое лицо горит. Она включила свет, посмотрела на меня и, хотя мы были совершенно одни в этой длинной комнате, да и во всем доме, не считая Дэвидсона, сказала шепотом:
– Не тревожься.
– Легко сказать.
– Нет, сказать это не легко.
Она словно стряхнула с себя оцепенение. Она смотрела прямо на меня, не то улыбаясь, не то с гримасой боли.
– Говорю тебе, – воскликнула она, – тревожиться не надо!
Я попытался что-то ответить.
– Ты мне веришь? – вскричала она.
– Хочу верить.
– Можешь верить, – устало произнесла она, а затем твердо добавила: – Я это сделаю. – И продолжала: – Да, я скажу ему.
Мы стояли в углу холодной комнаты. На мгновение я ощутил восторг, потом почувствовал, что тоже устал. Это была усталость, которая наступает после томительного ожидания, когда у человека уже притупляются чувства; внезапно приходит хорошая весть, и, охваченный радостным волнением, человек испытывает от усталости такое головокружение, что не в силах даже прочесть письма. Я чувствовал, что счастье омыло мое лицо, сняв с него, словно губкой пену, все заботы. Я видел ее лицо, тоже омытое счастьем.
Обнявшись, мы стояли молча; потом я увидел, что она думает о чем-то еще, под спокойствием зрела тревога.
Она сказала:
– Я поговорю с ним. Но ты должен немного подождать.
– Я больше ждать не могу.
– Тебе придется потерпеть, один только раз.
– Нет, я хочу, чтобы ты сделала это сейчас же.
– Невозможно! – воскликнула она.
– Так нужно.
Я схватил ее за плечи.
– Нет, – сказала она, глядя на меня: она знала мои мысли? – Я не хочу, чтобы ты говорил с ним, это нехорошо. Обещаю тебе, все произойдет очень скоро.
– Но чего же ты ждешь?
К моему изумлению, она ответила, совсем как одна из ее тетушек, резким и циничным тоном:
– Сколько раз я говорила тебе, – сказала она, – что если ты намерен причинить кому-нибудь боль, то незачем старательно выбирать для этого более удобное время. Я всегда говорила тебе, – продолжала она тем же тоном, – что, пытаясь быть добрым, ты причиняешь еще большую боль. Что ж, слова не должны расходиться с делом.
Она зашла в тупик, не могла заставить себя сказать Джеффри правду; ей не хотелось даже огорчить его. По какой-то иронии судьбы причина этого была не менее прозаична, чем те, которые время от времени определяли и мое поведение. Оказывается, Джеффри предстояло через две недели сдать квалификационный экзамен. Оказалось также, что Джеффри, всегда такой уверенный и спокойный, на экзаменах очень волнуется и теряется. Она считала себя обязанной хотя бы помочь ему, позаботиться о нем в последний раз; это означало раздвоение, что для нее было равносильно оскорблению, это означало бездействие, что для нее было равносильно болезни, – и все же не позаботиться о нем именно тогда, когда он был так чувствителен к ударам, – нет, так поступить она не могла.
– Что ж, если тебе непременно нужно… – наконец согласился я.
Она вздохнула с облегчением, она наслаждалась им.
– Скоро все будет позади, – сказала она. Потом, словно осененная неожиданной мыслью, воскликнула; – А теперь я хочу кое-что сделать.
– Что именно?
– Я хочу, чтобы мы пошли к папе и обо всем ему рассказали.
Ее щеки и виски порозовели, глаза сверкали энергией она гордо расправила плечи. Маргарет повела меня обратно, шаги ее взволнованным эхом отзывались в пустом холле; наконец мы распахнули двери кабинета, где ее отец, опустив на грудь свою красивую голову, с напряженностью математика не отрывал глаз от доски.
– Мне нужно кое-что сказать тебе, – заявила Маргарет.
Он ласково, но довольно безучастно хмыкнул.
– Тебе придется выслушать. Не писать же мне об этом письмо!
Он нехотя поднял на нас свои умные, блестящие, светонепроницаемые глаза.
– Если уж ты намерена прервать игру, – сказал он, – то я надеюсь, это будет не зря.
– Ну так вот: мы с Льюисом хотим пожениться.
Дэвидсон смотрел на нас с недоумением. Он, казалось, и не подозревал, о чем мы решили сообщить ему, с таким же успехом она могла рассказать ему, что видела бронтозавра.
– Вот как? – спросил он. И вдруг расхохотался от души. – Да, пожалуй, ты имела основание прервать игру. Никак не могу сказать, что это известие не представляет интереса.
– Я еще не сказала Джеффри, – объяснила она. – Не могу сейчас. Не знаю, отпустит ли он меня.
– Придется отпустить, – заметил Дэвидсон.
– Это может быть трудно.
– Я всегда считал его более-менее цивилизованным человеком, – ответил он. – В конечном счете в таких вещах ведь выбирать не приходится.
Она бы предпочла, чтобы отец не был так безразличен; но раскрыть ему эту тайну все равно было приятно – хоть что-то сделано. Она радовалась, что теперь чьи-то глаза могли видеть нас вместе.
На этот раз Дэвидсон не спешил отвести взгляд; с острой, критической, оценивающей улыбкой он смотрел на нее, потом перевел взгляд на меня.
– Я очень рад, – сказал он.
– Вас ждут кое-какие неприятности, – сказал я. – Мы многим доставим пищу для досужей болтовни.
– Ну и пусть болтают, – равнодушно отозвался он.
Я понял, что он ничего не слыхал о нашей истории, и добавил:
– Даже доброжелатели найдут это несколько эксцентричным.
– Человеческие отношения кажутся несколько эксцентричными, если смотреть на них со стороны, – заметил Дэвидсон. – Не понимаю, почему ваши могут представляться более эксцентричными, нежели другие. – И продолжал: – Мне еще никогда не доводилось видеть ситуацию, при которой стоило бы прислушиваться к советам посторонних.
Ему вовсе не свойственно было краснобайство; слова его шли из глубины души. И причина этого заключалась в своего рода презрении, в сущности своей гораздо более аристократическом, чем у родственников Бетти Вэйн, это было презрение аристократии духа, которая вообще никогда не сомневалась, что имеет право поступать, как ей вздумается, особенно в вопросах пола, которая прислушивалась только к