так, как обычно делается, чтобы прогнать Лилит: в тот момент, когда ребенок засмеется во сне, надо провести мизинцем левой руки по его векам, три раза щелкнуть по носу и нараспев произнести пять строк из «Песни высот». Они в точности исполнили мой совет, и он оказался действенным: Авиталь перестала смеяться, она менялась и хорошела на глазах, у нее улучшился аппетит, покраснели щеки, пропал таинственный и необъяснимый блеск глаз. Вслед за ней Игорь перестал жаловаться на свои сны. Межерицкие при каждой встрече благодарили меня; Лилит исчезла.
Впрочем, сказанное Межерицким было правдой только отчасти; вполне возможно, что старинный рецепт изгнания Лилит, который я им порекомендовал, был действительно действенным; но в любом случае уверенности в этом у меня не было, поскольку помимо того, что я им сказал, было нечто, что я, разумеется, не стал им рассказывать, хотя, привыкнув к Лилит, как привыкают к темным северным восходам, я уже не видел ничего пугающего не только в ней, но даже в лилин — ее насмешливой, печальной и жестокой свите. «Они признали в Авиталь свою, — сказала она, — и это почти любовь; просто удивительно, сколь ясный след оставило рождение на этом ребенке». Но я услышал и то, что она не стала мне говорить, поскольку и без ее слов я знал, что это признание несет Авиталь скорую смерть. Я попросил Лилит забыть о ней, и из пустыни подуло холодным ночным воздухом; она с легкой насмешкой посмотрела на меня, но пообещала. Я думаю, что ее сострадание было гораздо острее моего, но оно не было состраданием к заблуждениям. «Этот ребенок все равно станет одной из нас», — чуть позже сказали мне лилин, удивленные ее запретом. Но я знал, что они не наделены даром предвидения. «Кажется, Авиталь спасена», — должен был сказать я, но, разумеется, не сказал, поскольку только мой разум был на стороне ее спасения.
А моя любовь была на их стороне. Мои мысли часто застывали перед тишиной иерусалимской ночи, ее холодом, ее одиночеством; прислонившись к перилам балкона, я всматривался в дальние огни пустыни и ее темноту, в ее свободу и призрачную горечь. И тогда я вспоминал ее зеленые глаза демона и холодную улыбку тонких и насмешливых губ, почти надменных. Но таким было лишь первое впечатление, создаваемое Лилит; почти сразу я заметил, что ее надменность была смешана с невидимой усталостью. Впрочем и то и другое было поверхностным; под ними лежали глубинная отстраненность, холод прозрачной непричастности. И поэтому, когда она смеялась, а смеялась она часто, ее смех почти никогда не звучал беззаботно, а ее грусть никогда не была смешана с отчаянием, терпким привкусом неудовлетворенных желаний, уродливой тяжеловесностью человеческой депрессии: она останавливалась у окна или прижималась к дверному косяку, и ее глаза наполнялись призрачным светом ночи; в этом действительно была грусть, — грусть, скользящая поверх мира, не захватывающая его тяжелую и вязкую материальность, — но еще больше в эти минуты было холодного воздуха ночи.
«Ты не должен пытаться меня понять, — сказала как-то Лилит, — потому что я ничего от тебя не прячу». Но она была неправа; я давно уже не пытался искать человеческий лабиринт лжи и лицемерия под тем, что, как ей казалось, мог счесть маской демона. Только в первые дни нашего знакомства я пытался понять ее характер и странную и почти бесконечную жизнь, говоря себе, что она — единственная из женщин, которая предпочла свободу счастью, исключенная, если не из всеобщего закона страданий, то, по крайней мере, из бесконечного круговорота рождений, надежд, лжи, страхов, смертей. Это было правдой и неправдой, поскольку она была и не была женщиной, но была демоном, не знавшим грехопадения, одинокой; и в этом было больше, чем просто ирония. Однажды я спросил про ее свиту и ее проклятье; я боялся, что это ее заденет, а она рассмеялась. «А разве тебе не жаль детей?» — спросил я. «Детей? — переспросила Лилит, улыбаясь уголками рта. — Дети отвратительны». С этим было трудно спорить.
А с ее свитой я вскоре познакомился гораздо ближе; лилин часто кружились вокруг моих окон, залетая в комнаты и выскальзывая назад в ночь, разбрасывали мои книги, иногда отпугивали нежеланных гостей, и уже очень скоро я знал многих из них по именам. Ирда, бывшая подругой Лилит еще в те времена, когда она пряталась от трех ангелов-посланцев в пещерах на юге Красного моря; гречанка Ламия с надменным взглядом и никогда не улыбающимся лицом; Лангсуар и Пантианак, насмешливые сестры-близнецы, выросшие на островах Малайзии. И, конечно же, Аретта с ее тонкими, совсем юными чертами и длинными белыми волосами, тонкогубая, с холодным отсутствующим взглядом; ее матерью была подруга Самаэля — безумная танцовщица Аграт. Помимо них, ко мне часто залетали и младшие лилин, чьих имен я не помнил, а часто и не знал. Впрочем, они и не требовали этого; я любил их наивную и веселую суету, а они с упоением рассказывали мне о своих приключениях, о человеческой глупости и корысти, о непонятных, нелепых и многословных страданиях семей, потерявших своих детей. В те редкие дни, когда Лилит приводила их с собой, лилин наполняли мою комнату своей беззаботной экзальтацией, своей эгоистической наивностью и неуемной радостью, столь легко переходящей в усталость и грусть; в своем прозрачном танце они кружились по комнате, но когда я уставал от их криков и возни, Лилит взмахивала рукой, и ее призрачная свита растворялась в ночном воздухе. Смеясь, она отбрасывала волосы и откидывалась на спинку кресла; и только в ее глазах, в зеленых глазах демона, я прочитывал грусть, грусть.
А потом Лилит исчезла. Впрочем, однажды Межерицким показалось, что она вернулась; Авиталь ничего не говорила, но в ее поведении, взгляде появилась некая странность. Они позвонили мне поздно вечером и испуганными родительскими голосами попросили прийти. И хотя я был уверен, что Лилит не могла нарушить свое слово, выполнил их просьбу. Не успев переступить порог их дома, я узнал, что уже пару недель вид Авиталь удивлял и тревожил их: «по утрам она напоминала сомнамбулу» и «ее реакции снова стали неадекватными». Иногда, оставаясь одна, Авиталь бормотала себе под нос непонятные слова, но самое странное произошло неделю назад. Уложив ее спать и оставив в качестве бэбиситера старшеклассницу из соседней квартиры, которая смотрела телевизор, сидя в салоне, Межерицкие пошли в гости к друзьям Юли по работе. Из гостей они вернулись сравнительно поздно, сразу же отпустили домой школьницу-бэбиситера, которая сказала, что Игорь два раза вставал, а Авиталь не позвала ее ни разу. Но войдя в детскую, они обнаружили, что комната выглядит странно неубранной: разбросанные пледы, книги, игрушки. Поначалу они заподозрили Игоря, но, проснувшись, он начал все отрицать, и, как им показалось, вполне искренне, потом заплакал. От его рыданий проснулась Авиталь. Саша подошел к ее кроватке. Посмотрев на него невидящими, наполненными светом глазами, она спокойно сказала: «Самбатион». «Что- что?» — переспросил Саша. «Самбатион», — ответила Авиталь, медленно и отчетливо выговаривая каждую букву.
Чуть позже Юля рассказала мне, хотя и с изрядной долей неодобрения, что это странное сочетание звуков, совершенно бессмысленное на первый взгляд, крайне заинтересовало Сашу. Ее муж почему-то поверил, что, поняв странный механизм его формирования, он сможет разгадать загадочное поведение своей дочери или даже нащупать корни того, что казалось им обоим достаточно болезненными симптомами. Из прочитанных им книг он знал, что детские языковые аберрации обычно формируются по тем же законам, что и сны: первичный материал, взятый из недавнего опыта, цепь сдвигов, подмен, сгущений, а затем вторичная обработка полученного материала. Но в этом странном слове, которое, несомненно, что-то значило для Авиталь, Саша так и не смог отыскать его реальной основы и механизма генерации; слово так и осталось бессмысленным сочетанием звуков. В тот вечер, когда, вспомнив про Лилит и вновь испугавшись, они позвонили мне, Саша рассказал, что даже пытался читать слово «самбатион» задом наперед и по- разному переставлять буквы, но тщетно — оно было абсолютно бессмысленным и, даже будучи перевернутым, не наводило его ни на какие мысли, кроме мыслей о налоговом управлении. Окончательно напугало их то, что, случайно разбудив Авиталь ночью через неделю после того ночного эпизода, с которого они начали свой рассказ, они снова услышали это странное слою, чей смысл, который уже казался им темным и страшным, был в то же время абсолютно неясен.
Все это было совершенно непохоже на лилин, и я заверил Межерицких, что, на мой взгляд, причин для беспокойства нет: это слово, которое явно не вызывает у Авиталь страха, является следом какого-то яркого и, по всей видимости, приятного впечатления, прошедшего необычно сложный процесс психической обработки. Эти объяснения доставили мне искреннее удовольствие, и я уже собрался уходить, когда неожиданно понял, что упоминание про Самбатион заинтересовало меня, и остался пить чай. Около часу ночи я вошел в комнату Авиталь, но, как я и ожидал, не увидел летящих по воздуху теней лилин с развевающимися волосами; вместо них на стуле сидела незнакомая тоненькая девушка, одна из тех одиноких странствующих душ, которых так много в старых иерусалимских кварталах. Почувствовав, что я ее вижу, она вздрогнула и растерянно посмотрела на меня. Боясь ее испугать, я сделал шаг назад и сел на ковер в противоположном конце комнаты, прислонившись спиной к ножке стола. Почти не двигаясь, она