Ливитину вдруг вспомнилось, как боязливо и нервно брался тот же Кострюшкин за рубильник зарядника в башне. В этом — опять-таки неожиданно, как и всё сегодня, — угадывалась любовь к одной машине и нелюбовь к другой. Впрочем, это было естественно. Ливитин представил себе, что его самого вдруг, оторвав от артиллерии и от корабля, силком посылают на четыре-пять лет куда-нибудь в астраханские степи, где нет никакого моря, и предлагают вместо управления артиллерийским огнем заняться добыванием соли… Вероятно, что-нибудь похожее испытывают люди, оторванные от привычных занятий и приставленные к мало интересующим их военным машинам.
Ливитин, не вмешиваясь, смотрел на ловкие и быстрые движения Кострюшкина и думал о загадочном явлении, называемом матросом. Странное дело: это привычное существо, неотделимое от корабля, орудия и службы, сегодня второй раз на его глазах подвергалось действию рентгеновых лучей надвинувшейся войны, и на смутном экране догадок неверными, блуждающими пятнами обозначились неожиданные виденья… Козлов, умеющий отлично выбирать розы и знающий французские названия вин и духов, оказался крестьянином pur sang[36] со всеми думами о деревне и хозяйстве, приличными разве первогодку… Кострюшкин, бестолковый гальванер и неловкий матрос, обращается с хитрой пневматикой свободнее, чем в башне со своими рубильниками… Логически рассуждая, каждый из ста двадцати четырех матросов его роты должен таить в себе такие же неожиданности. И кто поручится, что среди этих одинаковых людей нет лучшего на целую губернию сапожника или какого-нибудь шлифовальщика драгоценных камней, причем не всяких, а именно алмазов и именно розочкой? Около полумиллиона человек ежегодно бросают свои привычные дела, входят в управления воинских начальников, и здесь солдатская фуражка и матросская бескозырка неразличимо смешивают их в однородную массу, не имеющую прошлого. Но это прошлое у них, — несомненно, есть. Оно дважды за сегодняшний день выглянуло из-за примелькавшихся лиц вестового и гальванера… Что еще может обнаружиться в матросе, подвергнутом бурной реакции на крепкую дымящуюся кислоту военных дней?..
В прорезе настила, сделанном для новой мачты, показалась незнакомая матросская голова.
— Лейтенанта Ливитина не видали, братцы? Старший офицер ищет…
— Там он, — ответил Кострюшкин непочтительно, и Ливитин усмехнулся. Это ему даже понравилось. Очевидно, Кострюшкин целиком захвачен работой, если забыл о его присутствии и не сказал «они» или «их высокоблагородие». Значит, можно было спокойно уйти: клепка настила была обеспечена.
— Где старший офицер? — спросил лейтенант, спуская длинные ноги с бревна и ощупывая носком точку опоры. Чья-то рука осторожно, как фарфоровую чашку, взяла каблук его туфли и поставила ногу на остатки скреплявшего прутья кольца. Рассыльный попытался вздернуть к фуражке руку, но узкая дыра, из которой он выглядывал, как чертик из детской шкатулки, помешала ему в этом, и он ограничился неестественно громким повышением голоса.
— В каюте, ваш-сок-родь!.. Вас просят!
— Сейчас иду, — сказал Ливитин и остановился перед Кострюшкиным: — Ну как? Пойдет? Проживем без механической силы?
— Сделаем, вашскородь, — весело отозвался Кострюшкин. — Куда ты, солдат, холодную тащишь? Сказал, чтоб светилась! — тут же прервал он себя. — Раздуй мехи, раздувай, не бойся!
Ливитин спустился по скобчатому трапу внутри мачты улыбаясь и с той же улыбкой быстро пошел к кормовому люку.
Шиянов встретил его озабоченно и недовольно.
— Садитесь, Николай Петрович… Кто такой Тюльманков?
— А это тот матрос, которого вы орла драить послали, — без задержки ответил Ливитин, отодвигая кресло и доставая портсигар: беседа, кажется, обещала быть неслужебной. — Курить позволите, Андрей Васильевич?
— Пожалуйста… Я не про это спрашиваю, — нетерпеливо сказал Шиянов, и Ливитин заметил, что большой и средний пальцы его руки непрерывно раскатывают невидимый шарик. Шиянов, очевидно, был в серьезном затруднении. — Кто он такой вообще?
Ливитин недоумевающе посмотрел на него и на лейтенанта Греве. Этот сидел спокойно и выжидающе.
— Комендор… Второй наводчик левого орудия четвертой башни.
— Точнее? Характер? Поведение?
Ливитин пожал плечами:
— Нерасторопен. Характер угрюмый, нервный матрос. Пьяным не замечался…
— Это все не то, Николай Петрович, — перебил Шиянов. — Кто он в прошлом?
В прошлом! Еще одно прошлое встало перед Ливитиным, как бы в ответ на его мысли на мачте. Он развел руками:
— Право, не знаю. Разрешите, я сейчас вызову фельдфебеля.
Шиянов поморщился, и пальцы его задвигались быстрее.
— Я полагал, что вы сами знаете матросов своей роты, Николай Петрович… Каковы его политические убеждения? Вы считаете его вполне благонадежным?
Ливитин обозлился.
— Я могу точно доложить вам, господин кавторанг, все достоинства и недостатки Тюльманкова как матроса и комендора. Но, по-моему, в обязанности ротного командира не входит полицейская слежка, — сказал он резко.
Шиянов передернул щекой.
— Не обостряйте вопроса. Ваш Тюльманков черт его знает что выкинул, и мне необходимо знать, случайность это или злонамеренность? Расскажите про его художества, Владимир Карлович!
Греве рассказал.
Ливитин поднял брови.
— М-да. Неожиданный вольт, — сказал он в раздумье. — Вообще Тюльманков матрос тихий… Очевидно, его что-нибудь обозлило. Я докладывал вам, что он очень нервен и вспыльчив. Вероятно, наложенное вами наказание вызвало в нем этот протест.
Шиянов нехорошо усмехнулся:
— Ваш Тюльманков — матрос или институтка? «Нервен, вспыльчив, протест…» Что у нас — военный корабль или пансион благородных девиц? — выкрикнул он вдруг, уставясь на Ливитина круглыми глазами. — Вы понимаете, что такая похабная надпись на орле — не надпись на заборе?
— А мне кажется, что он написал бы это и на самоваре, если б вы послали его драить не орла, а самовар, — сказал Ливитин упрямо. — Хулиганская выходка, я согласен… Но разрешите доложить: Тюльманков работал на мачте не за страх, а за совесть, здесь просто вопрос обиженного самолюбия. Он отлично знал, что он и Волковой — в центре событий, оба они утирали нос механической силе… подумайте, комендоры — и сами справились с мачтой!.. И вдруг — в последний вечер вы лишаете его заслуженного триумфа… Ясно, человек озлился, — и вот результат…
Шиянов посмотрел на него насмешливо:
— Очень тонкая психология, прямо чеховский роман! Все обстоит гораздо сложнее, чем вам кажется, — значительно сказал он, не замечая, что говорит словами Греве. — Вы изволите обижаться на «полицейский сыск», как вы выражаетесь. А знаете ли вы, что здесь — работа целой организации? — вдруг опять выкрикнул он. — Это агитация! Это бунт! А вы, прямой начальник Тюльманкова, не видите того, что творится у вас под самым носом, вы прикрываете это психологией… Революция, а не психология!.. Потрудитесь дать мне точную характеристику вашего мерзавца! Кто он? Рабочий? Какого завода? С кем дружит в роте? Религиозен ли? С кем ведет переписку? О чем? Семья?
Ливитин с самого начала крика встал и стоял, сдерживаясь. Когда Шиянов прекратил град своих вопросов, он взял фуражку.
— Эти сведения вам доложит мичман Гудков, господин капитан второго ранга, — сказал он официальным тоном. — Я сейчас прикажу ему это выяснить и прошу разрешения продолжать мне работу на мачте. Мы ожидаем войны, господин кавторанг, и мне кажется, мачта сейчас несколько важнее, чем дознание. Если я ошибаюсь, будьте добры разъяснить мне мое заблуждение.
— Прошу, — отрезал Шиянов и вдруг, как бы поняв, про что говорит Ливитин, сразу изменил тон: — Ах, мачта? Да, да, поторопитесь… Как настил?