Он повернулся и беспомощно посмотрел на нее. — Почему не воспользовался?
— Он добрый человек, — с благоговейной сердечностью ответила она. — Принимает то, что дает ему Бог. Большего не просит.
Мы снова промолчали. Отец наблюдал за ней. Она оставила ручку, которую так долго теребили ее руки, прошла через комнату и остановилась у стола, слегка склонившись над ним и глядя на него, точно сканируя на его полированную поверхность собственные воспоминания.
— Что это, миссис Магуайр? Что это, по-вашему, было?
— Не мне об этом судить, — ответила она. — И не мне же подвергать все сомнению. Я не сомневалась в его даре, когда была молодой, и не стану сомневаться сейчас, уже на старости лет. Мне он своим даром никогда не вредил и, насколько знаю, никому другому тоже. На то воля Божия, а больше я и знать ничего не желаю.
Эйлин вошла в комнату и доложила матери:
— Закончила.
— Спасибо, дорогая, — вздохнув, будто она сама сделала работу, рассеянно ответила мать.
— Надеюсь, мы вам не очень помешали? — сочла необходимым спросить я.
— Нет-нет, что вы, — заверили они меня обе, причем их протесты были такими же неискренними, как и мое формальное извинение.
Отец в нашем типично женском обмене любезностями участия не принял — мужчины в этом отношении гораздо безответственней.
— А теперь, пожалуй, кликни с улицы Кэтрин и Дэнна, — предложила старшая. — Им пора в кровать. — И добавила скорее всего ради нас: — Эти дети, если их не позвать, могут всю ночь проторчать на улице.
Эйлин прошла к окну — очевидно, для того, чтобы поднять раму и позвать ребят прямо из комнаты, как с незапамятных времен повелось в таких районах города.
Но вдруг остановилась и прислушалась, и мы все тоже.
На лестнице раздались шаги. Мы слышали их совершенно отчетливо. Шаги были вялые, тяжелые, и по самому их звуку чувствовалось, что человек от усталости держится за перила.
Казалось, как-то странно находиться в такой близости от него и, однако же, не видеть его, хотя нас с ним разделяла всего лишь тонкая перегородка. Возможно, мы ждали фанфар и радужного сияния, пробивающегося сквозь щели в двери. Но ничего этого не было. Всего лишь шаркающие шаги немолодого человека, с трудом преодолевающего ступеньку за ступенькой на старой лестнице.
Однако же задышали мы почему-то чаще. Во всяком случае, я. Отец, весь внимание, выпрямился в кресле, уже не опираясь на спинку, моя рука лежала у него на плече.
— Пришел, — сказала Эйлин.
Мы и сами уже все поняли.
Я резко встала с подлокотника, повернулась и сделала шаг к двери.
Миссис Магуайр выбросила руку вперед:
— Подождите, не открывайте дверь и не смотрите на него. Дайте ему спокойно пройти. Если вам непременно нужно, вы сможете подняться наверх через несколько минут с Эйлин.
На лице у нее было ясно написано, что она откровенно не одобряет нашего вторжения. Без единого слова, она вышла из комнаты.
Мы молча ждали. Мне хотелось знать, о чем думает отец. По его лицу я ничего сказать не могла. Вознамерившийся отомстить за себя скептицизм? Эйлин уже сидела за столом, положив на него близко поставленные локти, а голову склонив в сторону на переплетенные руки; создавалось впечатление, что она хочет отпрянуть от нас, уклониться от навязанного ей поручения, однако же понимала, что никуда ей от нас не деться. Вся ее жизнь, вероятно, представляла собой сплошную череду подобных мук нерешительности, что, безусловно, свидетельствовало о слабости воли, неспособности устоять перед малейшим нажимом. Ее воля — это флюгер, вращающийся от любого дуновения. Когда же сталкиваются два встречных потока, он беспомощно колеблется. Полагаю, именно так обстояло дело, когда она впервые попыталась сказать мне о самолете.
Легкие звуки над головой, доносившиеся через потолок, пошли на убыль и наконец совсем утихли: он угомонился.
Отец встал.
— Поднимемся сейчас? — предложил он.
Я заметила, что Эйлин изучающе смотрела на меня, на мою одежду, потом заметила:
— Только не в таком виде.
По ее знаку я последовала за ней в ее крохотную спальню, где она сняла с моих плеч меховую пелерину и бросила ее на кровать. Затем отколола с ворота платья и сунула мне в руку брошь с бриллиантами, которую подарил мне отец, а я, в свою очередь, открыла сумочку и бросила брошь туда, подальше с глаз. Увидев, что она нерешительно потянулась к моей шляпке, я сама сняла ее и положила на кровать.
Открыв дверцу шкафа, Эйлин вытащила из него свое простенькое пальтецо и предложила мне:
— Накиньте. Он… Так вы его меньше будете смущать. — Она протянула мне бесформенный, изношенный берет. И снова сделала беспомощный жест. — И… и… — Я вытащила из сумочки платочек и стерла помаду с губ.
Мы вернулись в гостиную, отец посмотрел на меня и недоуменно поднял брови. Я слышала, как он что-то еле слышно пробормотал, что-то такое насчет «классового самосознания» с вопросительной интонацией.
Открыв дверь, мы все трое вышли на лестницу. Вела нас Эйлин.
Когда мы поднимались, отец повернул голову и тихонько прошептал мне, скривив губы:
— Тут явное противоречие. Он всевидящий, но мы можем обмануть его, накинув на себя другое пальто.
Мы подошли к его двери, этажом выше. Можно было подумать, что за ней никого нет, такая стояла тишина. Однако, присмотревшись повнимательней, я различила внизу, под дверью, полоску слабого желтого света.
Мы стояли маленькой тесной группой. Эйлин душил страх. Сама я испытывала какую-то нервную напряженность, тоже сродни страху. А вот что чувствует мой отец, я сказать не могла. Он стоял, сосредоточенно уставившись на дверь, словно пытался прочитать что-то на ней, по ней или в ней самой.
Я дотронулась до Эйлин, чтобы приободрить ее, и в ответ на мое касание ее рука потянулась вверх, точно я дернула за веревочку куклу.
Она постучала, и мужской голос ответил изнутри:
— Войдите.
Глубокий голос, неторопливый. Он наводил на мысль об огромном, заросшем бородой старике патриархе.
И тут она распахнула дверь, и мы увидели его.
Он оказался сухопарым и тщедушным, чуть ли не на грани изможденности. Щеки у него ввалились, шея напоминала шиповатый искривленный стебель, маленькая голова, обнаженные руки с набухшими венами выделявшиеся именно из-за его худобы.
Я посмотрела на его лицо, обычное, ничем не примечательное, не злое и не доброе. Глаза голубые, тусклые. В них не чувствовалось никакой драмы, никакой проницательности. Они говорили о кротости характера, вот их основное свойство. Над ними брови песочного цвета, неспособные уже в силу такой окраски придать лицу выражение величия. Хмуриться — да, но не так уж и сильно, зато совсем не могли выразить насмешки или пренебрежения. Максимум, на что они были способны, — недовольно изогнуться. Мягкие, нежные глаза.
Волосы у него были рыжевато-золотистые, очень тонкие и редкие. На макушке проглядывала лысина, и только по бокам волос сохранилось еще довольно много, и их защитный окрас подчеркнут в полную силу.
Привлекали в его лице рот и подбородок. В них не чувствовалось ни слабости, ни расхлябанности. Их