Гречаник не соглашался, доказывал, что новую систему надо проверить сначала в одной смене или, на крайний случай, в каком-то одном цехе.
Его поддержал Тернин.
— Черт его знает, товарищи, — нерешительно говорил он, — не запороться бы нам враз-то, а? Главное, насчет заработку боязно; ахнет это сдельщикам по карману.
— Осторожность, Андрей Романыч, хороша со смыслом, — убеждал Ярцев. — А ты, видать, за бракоделов болеешь, а? Только их ведь по карману и стукнет.
— Да так-то оно так, — колебался Тернин. Спорили и взвешивали долго, но Токарева поддержало большинство. Приказ вывесили в тот же день.
…Вечером изрядно подвыпивший Ярыгин встретил на улице Степана Розова, клеильщика из фанеровочного цеха. Степан шагал под руку с Нюркой Боковым. Ярыгин остановил их и, поймав сухими пальцами малиновый галстук Степана, тянул за него, как за уздечку, пригибал Степанову голову к самому своему лицу, дышал в него парами политуры и пророчествовал заплетающимся языком:
— Ты при всем при том, друг-товаришш, Ярыгина после помянешь, хе-хе… Докумекалися тоже. Сово-бо-ра-зи-ли, — выговаривал он по складам никак не получавшееся слово. — Со-об-рази-ли, докумекалися, хе-хе… Вот погоди, друг-товаришш, выпрет им этот самока-а-ан-троль боком, хе-хе… — И сворачивал совсем на другое — Ты при всем при том ко мне заходи… политурки уделю…
Он долго не отцеплялся от Розова. В конце ковцов не вытерпел Нюрка Боков и двинул Ярыгина гармонью в бок. Она жалобно хрипнула.
— Убери клешни, старый пестерь! — рявкнул Нюрка. Ярыгин вытаращил на Нюрку глаза и отцепился, но долго еще, пошатываясь, один стоял на обочине, таращил покрасневшие глазки и бубнил:
— Вот и именио да… Ты при всем при том Ярыгина помянешь, хе-хе…
2
Если бы Илья Новиков после обеденного перерыва проверил ограничители копировального шаблона, брака не получилось бы. Но Илья этого не сделал. Почему? Этого он и сам не знал. До обеда проверял несколько раз, а после — ни разу.
Ограничители оказались вывернутыми на два полных оборота; ножки к стульям — три сотни без малого — целиком пошли в брак. Такого с Ильей никогда еще не случалось.
Он догадывался: пакость подстроил Боков, который давно обещал рассчитаться с Ильей за подбитый глаз. Но подозрение строилось на одних догадках, прямых улик против Нюрки не было. У Ильи чесались кулаки. «Эх, и дал бы я тебе, гадина!» — думал он, расписываясь у Шпульникова в контрольном талоне на брак. Илья догадывался, что Костылев теперь отведет на нем душу. Он знал по опыту: если уж в чем не повезло ему, невезение это пойдет полосой, бесконечной, как ненастье. Да и вообще-то везло ли ему хоть когда-нибудь, ну хоть чуточку? Нет. Как ни напрягал Илья память, случая такого он припомнить не мог.
…Рано, с детства еще, надломилась у Ильи жизнь. Осиротел. Спутался с компанией жуликов. Карманничал. Потом пошли кражи покрупнее. На одной из таких краж шайка влипла. Илья угодил в трудовую колонию.
К работе его приучали долго. Целых два года мотался он из мастерской в мастерскую, нигде не обнаруживая ни рвения, ни способностей. Лишь на третий год, когда попал в музыкальный цех, где делали баяны, увлекся мало-помалу музыкальным ремеслом. А еще через три года не только стал первым настройщиком, но и лихим баянистом вдобавок. А потом цех закрыли. Тогда Илье показалось, будто заодно с полюбившейся работой отобрали у него и жизнь. Не скоро привык он к мебельному цеху, куда его перевели. И единственное, к чему все же пристрастился он после, были станки. В их ровном поющем гуле как бы растворялась глухая тоска по прежнему делу. И выливал Илья эту тоску песней. Пел вполдыхания, не боясь, что услышат. Станки заглушали, как бы хоронили песню.
А потом Илья расстался с колонией. Приехал по путевке в Северную Гору. Приехал с нехитрым багажом — парой белья, буханкой хлеба в заплечном мешке да с баяном через плечо. Этим баяном премировали его в колонии.
На фабрике поставили к станку в смене Шпульникова. Поселили в общежитии, где обитали неразлучные Нюрка Боков и Степан Розов. Илья ни с кем не дружил. Его сторонились. Говорили, что это непонятный человек, у которого черт знает что на душе, потому, мол, и словом ни с кем не обмолвится, и вырос к тому же в трудколонии, а там, кто его знает, всякий, дескать, попадается народ, да и дорожка туда, всем это известно, ведет не от добрых дел.
Но, когда по вечерам Илья брал в руки баян, усаживался на крылечко и играл, музыку слушали все. Напротив рассаживались на куче бревен девчата из второго барака, лущили подсолнухи и вполголоса подпевали знакомой песне. А тоненькая Люба Панькова не сводила с Ильи больших завороженных глаз. И до того хорошо пел у него баян, что даже Нюрка Боков забросил на время свою трехрядку. А однажды, услышав, как играл Илья что-то вовсе незнакомое, но такое, что просто так вот само и впивалось в сердце, Нюрка долго сидел молча, а потом подошел к своей койке, вытащил гармошку и попробовал повторить то, что играл Новиков. Но ничего не вышло. Тогда, снова запихнув трехрядку под кровать, он пнул ее пяткой, завалился на койку и долго лежал, неподвижно уставясь в потолок.
— Ты чего? — спросил Степан Розов, впервые увидевший приятеля в странном раздумье.
Нюрка повернулся на бок, досадливо сплюнул и с непонятной злостью проговорил:
— Здорово пес выводит…
Илья все играл и играл каждый вечер, и на душе его становилось от музыки спокойно и радостно. Когда же взгляд его встречал пронзительную синь Любиных глаз, баян под пальцами так начинал петь, что девчата даже забывали свои подсолнухи.
А потом, проходя как-то по цеху, Люба как бы невзначай плечиком задела Илью. Он обернулся.
— Приходи вечером на речку к падающей елке, ладно? — сказала Люба, рассмеялась и убежала, на ходу подвязывая косынкой рассыпающиеся каштановые волосы.
На берег Елони Илья пришел с баяном. Он сидел, откинувшись спиной на ствол ели, и играл. А когда обернулся, увидел: Люба стоит рядом.
Она села возле, поджав под себя ноги, грызла пахучий стебелек и в упор глядела на Илью. Он то ловил ее взгляд, то оборачивался к соснам на том берегу и все играл, играл. Играл все, что умел. И было это о чем-то одном, об очень большом, хорошем и неожиданном. Люба понимала. Когда Илья кончил, она вдруг прижалась щекою к его крепкому плечу, сказала:
— Сыграй еще… — и заглянула в глаза.
Когда они вернулись в поселок, в небе уже проступали звезды.
Илья дотронулся до ее руки.
— Любушка… — и замолчал, словно испугался этого, первого за свою жизнь, нежного слова.
— Приходи завтра, ладно? Туда же, — сказала Люба. Рассмеялась и убежала.
Встретились они и на другой, и на третий день, и на четвертый… Но Илья почему-то так ничего и не говорил о том, о главном. Не назвал больше ласковым именем. Не решался. Он только играл. Играл, наклонив голову к баяну, будто прислушивался: то ли, что нужно, так ли говорит за него верный друг?
Люба ждала и томилась. Даже хмурилась. Илья, провожая ее в поселок, всякий раз думал: «Вот уж завтра обязательно скажу!» Но и завтра не говорил, только мысленно ругал себя за эту проклятую, неизвестно откуда взявшуюся застенчивость.
И вот на пути встал Степан Розов, кудрявый парень с маслянистыми глазами и злым красивым лицом. Он носил пиджак нараспашку, выставляя напоказ малиновый в голубую полоску галстук, брюки с напуском и хромовые сапоги гармошкой.
Началось с того, что вечером в бараке, когда Илья с газетой в руках сидел на своей койке, к нему с пакостной улыбочкой подплыл Нюрка, сплюнул и заявил:
— Бросай птаху, парень, не то мы со Степкой «варвару» тебе устроим. Понял? — Для большей убедительности он растянул гармонь и шумно, через все басы, выпустил из нее воздух.
Илья не понял. Он удивленно смотрел на Нюрку.