Степан с красным от волнения лицом вошел в круг и, покосившись на Ярыгина, повернулся лицом к людям.
— Виноват я, и делайте со мной что хотите, но и этот, — мотнул он головой на Ярыгина, — от ответа не уйдет! Его, гада, послушался, боялся: расценки срежут. — Розов повернул к Ярыгину искаженное ненавистью лицо, и сквозь эту ненависть просвечивало какое-то неистовое торжество. Сам сказал все! Опередил своего засыпавшегося «вдохновителя». — Попался уж, так и говори, что попался! Нечего вилять! Думал, я молчать про тебя стану, старый пестерь?
— Ну ладно, хватит шуму да ругани, — внушительно произнес вдруг Тернин, — работать надо. Сейчас двоих этих к директору, а вечером собрание профсоюзное ― и конец с ними, хватит!
Кругом одобрительно зашумели. Розов опустил голову и отвернулся. Лицо Ярыгина стало землистым, сморщенная кожа под его подбородком мелко тряслась, глаза метались.
Илья Тимофеевич подошел к Ярыгину вплотную.
— Доигрался, перхоть! Может, теперь понял, какое твое место на земле, а? Молчишь? Ну так знай: свалка по тебе плачет! — Он кидал злые слова, словно стегал ими Ярыгина по лицу. — И какой только дьявол тебе помог сызмалетства в наше святое краснодеревное дело протиснуться? У нас о ту пору кровь от голода да от натуги серела, а ты, небось, как луна масленый, за своим Шараповым ходил! А нынче, как художество наше наново в ход пошло, ты его помоями мазать вздумал? Эх ты! Друг-товаришш… Мне с тобой не говаривать больше, потому и скажу напоследок все, чего до сей поры на людях не говаривал. Ты про то один только знаешь: красный-то петух в сорок шестом — твоих рук дело!
Все затаили дыхание. Глазки Ярыгина вспыхнули оловянным блеском. Он выпрямился, но как-то странно, так, что плечи опустились, а шея вытянулась, стала по-гусиному длинной, и от этого он казался еще более сгорбленным.
— А ты чем докажешь, чем? — прохрипел он, кривя рот и нервно теребя фартук.
— Душонкой твоей рогожной, жизнешкой твоей копеечной, всем! Да и что доказывать? Ты вот этой последней пакостью с головой себя выдал! Все, конец с тобой! Всеобщий наш это сказ тебе!
…Давно уже увели к Токареву Ярыгина и Розова, а в цехе все еще обсуждали происшествие, и только один Саша Лебедь не принимал в этом обсуждении участия. Закрепив на верстаке фанерованный щит, он широкими сильными взмахами строгал его, чуть склонив голову набок и слегка закусив губу. Ровная тонкая стружечка с шелковым шипением выплескивалась из двойного рубанка, покрывала верстак, бесшумно падала на пол. Временами Саша останавливался, любовно поглаживал поверхность ладонью и улыбался про себя. К нему подошел Илья Тимофеевич.
— Ну, краснодеревец, полегчало, говоришь, малость? — сказал он.
Саша отложил рубанок, расправил ладони, оглядел их и, подобрав с верстака шелестящий ворох стружки, похожий на маленькое розоватое облачко, улыбнулся Илье Тимофеевичу.
— Сегодня и двойничок-то совсем иначе идет, словно моет.
— То-то что моет, — задумчиво проговорил Илья Тимофеевич, выщипывая из бороды волосок.
Высокие окна цеха были белые от спокойного света, который лился, казалось, не сверху, не с неба, а от белой посвежевшей земли, от заснеженных деревьев, крыш… Мягкий свет снежного уральского утра.
8
На Нюрку Бокова Шадрин не жаловался. Правда, новый подручный работал без особого рвения, но обязанности выполнял сносно. Перед сменой смазывал станок, приносил запасные ножи, а когда станок работал, принимал и укладывал на стеллаже строганные бруски. Если подсобники вовремя не доставляли к станку свободный стеллаж, разыскивал его сам, иногда уволакивал даже от другого станка. Когда стеллаж там был занят, Нюрка просто-напросто скидывал с него детали. А если хозяин стеллажа сопротивлялся, Нюрка многозначительно говорил:
— Ты на вещи гляди шире и свою «безопасную бритву» (так называл он чужой станок) с нашей машинищей не равняй. Тебе на смену одного стеллажа хватит? Хватит. А я пяток отправляю, понятно, нет? А ну посторонись, детали скину! — Иногда при этом он добавлял: — Закон и точка!
За такие налеты ему попадало от Шадрина и от Тани. Он оправдывался:
— Мне что! Не для себя старался, для общества, строгальный станок обеспечивал. Натурально!
Бросил он это лишь после такой же реквизиции стеллажа у Нюры Козырьковой. Та со слезами прибежала к Шадрину и нажаловалась. Когда же она, вытирая слезы, увозила стеллаж, Нюрка буркнул ей в самое ухо:
— У-у, простокваша! Развела воду! За карман трясешься, а на общество тебе наплевать!
На «общество» плевал, конечно, сам Нюрка. За заработок он дрался свирепо и целеустремленно, а выработку подсчитывал виртуозно и с быстротой опытного счетовода. Подбирая в цехе обрезки фанеры, аккуратно и даже красивым почерком выписывал на них все, что сделано за смену, и, когда Шадрин в конце ее выключал станок, Нюрка тут же докладывал ему, сколько заработано за день. И всякий раз втайне терзался. Кабы не маршрутные листы! Кабы не строгий этот учет! Приписать было теперь совершенно невозможно. Хуже того, чем добросовестнее был взаимный контроль, тем больше деталей не доходило до склада Сергея Сысоева. В маршрутку заносилась окончательная цифра, и Нюрка свирепо скоблил затылок: «Вот придумала порядок чертова бухгалтерия!»
Нюрка потерял покой. Иногда он отлучался от шадринского станка лишь затем, чтобы пошарить по цеху: не наоткидывал ли кто из придирчивости лишних деталей? Рылся в отбракованном, наскакивал то на одного, то на другого: «Чего набросал, дура? Гляди, такое даже по эталону годится, а ты? Несознательный элемент! Или выслужиться хочешь?»
В ноябре, уже после праздника, в станочном цехе появился Егор Михайлович Лужица, Он ходил возле станков, заглядывал в маршрутки, записывал что-то в свою обтертую записную книжицу, долго рассматривал стопки готовых деталей возле промежуточного склада и опять без конца все рылся в маршрутках…
Разбираясь в какой-то путанице неподалеку от шипореза, он вдруг услышал невообразимый шум, — такой, что даже гул станков не мог его заглушить. Слышались атакующие бранчливые вскрики Нюрки Бокова и визгливые оборонительные вопли Козырьковой. Егор Михайлович прислушался…
— Нет, ты мне отвечай, чего ради расшвырялась? Кто тебе такие права дал? — орал Нюрка. Он подбирал с полу отброшенные Козырьковой бруски, подносил их к самому ее лицу. — Мы с Шадриным чего, на тебя работать станем?
— Уйди! Отстань! Отвяжись! Барахольщик! — верещала Нюра, заслоняя локтем лицо, чтобы не ткнул невзначай Боков. — Мне станок-то как настраивать, как?
— «Настраивать»! Я тебе покажу, как нашим хребтом станок настраивать! — все громче и громче шумел Боков. Он размахивал руками, подбирая бруски, швырял их, разваливал аккуратные стопки готовых, пересчитывал те, что отбросила Козырькова, и опять кричал — Одна маята государству с такими клушами вроде тебя! Несознательный элемент! Тебе бы при ка-пи-та-лизь-ме жить! Чего не свое-то расшвыряла? Это ж народное! Строгано, пилено, нам за него деньги получать надо, а ты! У-уу! Так бы и навернул вот…
Нюра разревелась визгливо, по-девчоночьи. Она пронзительно выкрикивала сквозь плач что-то неразборчивое и нелестное в адрес Нюрки Бокова.
Пришла Таня. Она отослала Бокова к станку и сказала Нюре:
— А ты, Нюра, зачем для настройки издержала столько деталей? За них теперь не заплатят ни Шадрину, ни Бокову, ни другим… Вообще никому.
— А чего он как собака лается? — вспыхивая и размазывая по лицу слезы, перемешанные с древесной пылью, оправдывалась Нюра. — Я всегда так, что ли? Это сегодня не настраивалось никак. Нарочно я разве? Что я, дура, что ли?
Когда все утихомирилось и Нюра снова включила станок, Егор Михайлович, довольно потирая руки, сказал Тане:
— Вот это компот! Подумать только! Рыцарь кошелька Юрий Боков в роли защитника народной