Составили план, храбрецы вызвались сами. И постепенно ящик за ящиком перекочевал в роту. Было от чего онеметь. Испанские сардины, французские вина, итальянская снедь всех сортов. Всего не припомнишь.
Откуда-то взялась сила дотащить все это богатство до назначенной нам деревеньки, чудом уцелевшей среди послепожарной пустыни.
Как-то я читал у старого Врангеля описание дележа добытого охотником зверя. На том самом нашем Крайнем Севере, о котором столько оправданной печали. Когда удачливый охотник, хлебнув новых моралей, потребовал себе лучшую часть, все его сородичи со смехом отвернулись и разошлись по чумам.
А в данном случае? Все, что придумано человечеством для справедливого дележа, включая жребий, все было налицо. Любование, иначе не выражу охватившее меня чувство. Несмотря на протест, мне выделили львиную часть, прозорливо предупредив: скоро нагрянут непрошеные гости. (Так оно и случилось, конечно. Явились просители от штаба полка и даже от штаба дивизии.)
Было смешно наблюдать уплетание деликатесов до, после и вместе со спасительной кашей на ужин. Каша, каша! Будь моя воля, воздвигнул бы нетленный памятник пшенной каше, непременному участнику нашей Победы. Что бы мы делали без нее?
Второй пример тесно связан с первым. Вскоре выяснилось, что машина, опустошенная нами, направлялась в офицерский бордель. Его захватили со всем содержимым. С разнеженными офицерами и полуголыми красотками.
Тогда, насколько помнится, зимой 1942 года, было уже в ходу хлесткое 'ППЖ' (походно-полевая жена), но 'немецких овчарок' еще не придумали. Бордель был захвачен соседним полком нашей дивизии, и потому о событии я знаю — хоть и не полно, но с достаточной долей достоверности. Офицеры были отправлены куда полагалось, а вокруг перепуганных насмерть девиц разгорелся жестокий спор. Горячие головы требовали немедленной расправы. Их аргументы, как и их фразеологию, не трудно ни представить себе, ни оценить. Многое в них было вполне оправданным. Но до расправы все же не дошло. Здравый смысл и все еще не порушенное в людях чувство сострадания к падшим взяли верх. А когда девочкам дали выговориться, когда пришло доверие к их слезам и мольбам, солдаты и вовсе подобрели. …Мое письмо домой от 30 декабря 1941 года: '…Сегодня, как и вчера, все еще отсиживаюсь в километре позади линии огня — ушибленный бок болит при каждом движении. Мороз 25°. Светит яркое солнце, и звук орудийной пальбы далеко разносится в 'воздухе пустом'… О нашей дивизии пишут в газетах: взяли Наро-Фоминск, с честью оправдали звание Первой гвардейской. Прочти об этом в 'Правде' или 'Известиях' за 27–28 декабря. В этом — немножко и моя доля. Жаль только — потерял многих боевых друзей'. Далее — немыслимые сантименты, завершающиеся обращением к 4-летней дочери: напиши, 'что тебя занимает (?), когда встаешь поутру, когда ложишься спать, что кушаешь, кто у тебя, доченька, приятели…' и т. д. Что на меня нашло?
Кончалась распутица, высыхали дороги, и все настойчивее сверлила голову мысль о новом немецком наступлении. 'Вылез немец из зимы', — сказал как-то, выдав затаенные мысли, подполковник Балоян. А между тем в полку числилось 7 'активных штыков' и четверть боекомплекта снарядов и мин (БК). Не то чтобы в полку было совсем безлюдно. На довольствии числилось чуть ли не 500–600 солдат и офицеров. И все же 'отделением командую, не полком', — резюмировал ситуацию тот же Балоян.
Кто же эти '500'? Артдивизион и минометный — начнем с них. Ни тот ни другой боевых действий не ведут. При четверти БК берегут снаряды на случай контратаки. Химический взвод. 150 водителей-шоферов: полк-то мотострелковый. В окопы их не пошлешь. Похоронная команда. Артмастерские. Продовольственная служба. Саперы… Всех не припомню, важно, что воевать некому.
…Застряли мы на краю широкого рва. На той стороне противник. Снарядов ему не считать. Он их и при отступлении оставляет штабелями. А мы молчим. По пальцам считали, кого можно отправить 'на передовую', чтобы заполнить зияния. Не пощадили даже разведчиков, ушел в окопчик и Мамохин.
Немцы обрушивали на нас непрерывавшийся огонь и даже подобрались к заветному овину, где мы держали НЗ снарядов и мин. Пришлось перетаскивать ящики всем штабом, включая переводчика и шифровальщика.
Черный от копоти и ружейного масла, валясь с ног, добрался я до своей берлоги, освещаемой все той же керосинкой, сооруженной из орудийного снаряда. И тут, в полутьме землянки, увидел незнакомого офицера, спокойно дожидавшегося своей очереди.
— Ко мне?
— По приказу командующего армией. Следователь Прокуратуры армии капитан… — фамилии я не расслышал.
— Что привело?
— Командующий приказал произвести строгое следствие по поводу невыполнения боевого приказа.
— Это насчет деревни?
— Так точно.
— Есть хотите? Дорога неблизкая: тыл не фронт.
— Не откажусь. Со вчерашнего дня добираюсь.
— Так, так. Значит, еще и 'с устатку'.
Капитан улыбнулся, и в ту же минуту я его узнал:
— Миша, ты?
— Черниловский? Кто бы мог?.. Так это про тебя говорят, что у Балояна в штабе профессор?
— Про меня. А теперь скажи, под расстрел? А совесть? Ладно, поначалу разделаемся с обедом.
Выпили малость, закусили. Разговорились. Как-никак оба кандидаты юридических наук, оба из одного и того же института, что помещался на улице Герцена.
Зову адъютанта полка. Приказываю ему проводить следователя капитана Липецкера по передовой. 'Это тебе важно как следственное действие, именуемое осмотром места происшествия'. И лейтенанту:
— В просветы между деревьями не очень-то… берегите начальство как только можете.
Миша ушел, понурив голову, и отсутствовал больше часу.
— И как?
— Поднять головы действительно невозможно. Что видел, то доложу.
Допросил, как водится. От свидания с командиром полка отказался: НП это на самом краю обрыва, и путь туда не розами усеян. Тем более что в соседней землянке находился только что прибывший из НП комиссар полка Вьюнков. Умный, смелый, вежливый, твердый — по обстоятельствам места и времени, — прекрасно разбиравшийся в людях, предпочитавший семейную беседу с солдатом пустопорожней пропаганде. Не могу похвастаться дружбой, этому мешали и разность лет, и разность наших военных статусов, хотя последнее было для него не главным. Случалось, что выговаривал, но никогда оскорбительно. Любил брать с собой при разного рода инспекциях. Ему, я видел, импонировало, например, то, что, попадая под обстрел, я ложился наземь, соблюдая субординацию — сначала комиссар, потом я. Он и сам об этом говаривал, посмеиваясь. Однажды в каком-то из наших обходов ординарец комиссара, шедший последним, упал при разрыве мины и истошно закричал: 'Ранен, ранен'. 'Возьмите у него автомат', — распорядился Вьюнков, и я пополз к почти бесчувственному ординарцу.
Взяв у него автомат, принялся осматривать: 'Куда тебя?' 'В ногу, какую-то.' 'Больно, больно…' — 'Да у тебя только каблук оторвало, а ты в штаны!' Вьюнков лежа и молча наблюдал эту сцену, а затем, уже в землянке предложил мне: 'Меняемся на Мамохина' и засмеялся. Но ординарца менять не стал.
О чем Миша говорил с Вьюнковым, не знаю. Не спросил. На том, полагал, и кончилось. Тем более что и Балоян, выслушав доклад, сказал в своей манере: 'Забудь!'
Не тут то было! Недели через две-три заявляется немолодой капитан и, протягивая назначение, этак равнодушно заявляет: 'Пришел занять ваше место. Вам же приказано явиться для прохождения службы в прокуратуру 43-й Армии'. И достает из кармана приказ, подписанный самим командармом Голубевым: '…в распоряжение…'
Балоян при мне, выбирая выражения, стал просить о вмешательстве командира дивизии генерала