сейчас неразрывны с вопросом о достоинстве русского народа перед всем миром. Теперь во Временном правительстве буду сидеть не я один, который два месяца изнемогал. Ко мне на помощь пришли наши старые учителя, которых мы все знали с детства, они сидят здесь...
И не то чтобы полупоклонился, но явно показал головой на Чернова в президиуме. Тот приосанился.
— Мы уверены, что вы дадите нам возможность, спокойно и осторожно, черпая от вас мудрость, довести дело русской революции до торжества наших идеалов полного народоправства, которым и увенчается здание русской демократической республики. Товарищи солдаты, матросы и офицеры,— (померещились ему тут матросы и офицеры, или он закрыл глаза и забыл, где именно сейчас выступает?), — вас зову я вместе с собой на тяжёлый и страстный подвиг! Я буду вашим последним слугой, но дайте мне доказать перед миром, что русская армия и флот — это не рассыпанная храмина, это не собрание людей, которые не хотят ничего делать, — (очевидно было и такое мнение), — а это сила, которая своею мощью и величием своего духа... Это не Россия самодержавных проходимцев!
Повёл головой к аплодисментам — и они не замедлили. И кто-то опять длинно перекрикивал подготовленной фразой: „Клянёмся поддержать всеми силами нашего уважаемого товарища Керенского!”
А Керенский откинулся, как бы от постигшего удивления:
— Может быть, кажется некоторым безумием, что я, человек, никогда не знавший военной дисциплины, взял на себя смелость сказать, что я установлю железную дисциплину? Но я верю и знаю, что совет людей земли внесёт в русскую жизнь твёрдое и спокойное слово, свою тяжёлую крестьянскую мозолистую руку положит на весы, покажет, что крестьянство шутить не желает, и не хочет, чтобы земля, которая в 1905 году была уже около нас... Но тогда командующие классы бросились в руки государственного анархиста, врага демократии, проклятой памяти Столыпина...
Аплодисменты.
Такая досада опустошения брала Пешехонова: работать надо — а тут...
— ... Товарищи! Не увлекайтесь. Если мы говорим: того-то нельзя сейчас, — то потому что хотим дать вам всё, а не оставить с разбитым корытом! — („Верим! Верим!”) — Многие годы я, — опять откинул голову (и даже с затылка чувствуется, что закрыл веки, голос глубоко-глубоко растроганный), — как и все мои учителя здесь, поседевшие в борьбе за Землю и Волю, мечтали о том великом моменте, когда мы придём сюда людьми власти, чтобы во имя ваше защищать ваши интересы. — (Тут, наверно, разожмурился.) — Мы будем делать дело свободной России, а не разговор! А не разговоры, не прогулки с одного собрания на другое. Мы не боимся никого, ни справа и ни слева. Мы видим и грозовые тучи и молодые всходы, и мы не отдадим их никому, кто придёт, как град, разбивать наше будущее! Или пусть мы первые будем разбиты этим градом!
На миг опустил голову, под тот град. Но тут же вскинул с новой энергией:
— Товарищи! В великое время мы живём, о котором историки будут писать многие книги, о котором будут слагаться легенды и песни, о котором наши потомки будут вспоминать с завистью, и мы должны чувствовать это величие! И охватить его энтузиазмом и творческой рукой!
Поддал порыва — и наступила овация, и в зале стали вставать. Так поняли, что он кончил речь? А он, нет, не кончил, и, перевышая взлётом голоса:
— Позвольте мне от вашего имени — всем! везде! и всюду! — (стали садиться) — особенно на фронте, куда я скоро поеду, сказать: „Крестьянство России никому не отдаст драгоценных благ свободы и земли!” — („Просим! Просим!”) — Но оно хочет, чтобы все забыли свой страх смерти и боязнь за свою драгоценную жизнь! Пусть войско, которое могло выносить ужас старого царизма и всё-таки делать дело спасения страны, — теперь покажет, на что способен свободный! русский! человек!
Крепко аплодировали, но теперь не вставали. И правда: замечательное красноречие, талант.
И вдруг — такая неожиданная острая боль в его голосе:
— Я не могу словами выразить всю досаду и сожаление, что я, ранее всех вас отозванный на другое дело, — дело, которое требует от человека каждой минуты и каждой секунды! — лишён возможности остаться среди вас...
И — свалилась голова, чуть набок, — совсем не парадно кончил.
А в зале — рёв. Несколько солдат взбежало по ступенькам на сцену, один прокричал опять довольно длинно: „Вы — наш вождь, и куда вы нас поведёте — туда мы и пойдём!” и поднесли стул, и усадили Керенского на стул — и так понесли его в глубину зала, туда, в овации.
Заседание от того прервалось. Да после такой огневой речи — разве мог бы зал слушать скучную речь Пешехонова? Ну что ж, не судьба, сегодня здесь не доскажет, будет случай другой. Да уже и было время ему ехать на другой тоже съезд — уполномоченных по хлебу, собранных Шингарёвым. Это было прямое его дело.
Он уходил, когда начал речь приехавший четвёртый министр, Скобелев:
— От имени Исполнительного Комитета и лично от Чхеидзе и Церетели — пламенный революционный привет вам, делегатам российского крестьянства!.. Воля нации есть сумма воли классов...
Пешехонов ушёл, а заседание ещё долго продолжалось. Выступали приехавшие из эмиграции и здешние социалисты, длинная была череда. Чернов сидел в президиуме, недовольный их жалкими речами, да недовольный и собой. Успех Керенского ранил его. Хотя тот и произнёс дважды комплимент о „старых учителях”, но это было пустое расшаркивание — а на самом деле Керенский, упиваясь, летел на крыльях почитания этого зала, и всех залов, и всей слушающей России, это приходится заметить. Мальчишка, никакой не эсер, безо всякого революционного прошлого, — как он теперь нагло вздувал его за своей спиной. А ты, перенеся чуть не 20-летнюю тяжесть эмиграции (в безнадёжности приходилось завязывать и отчаянные связи, в войну попользоваться даже немецкими деньгами), терпеливо собирая, как пчела взятки пыльцы, каждую крупицу необъятной европейской культуры, вызреваешь десятилетиями в вождя партии, приезжаешь сюда, — а тут какой-то хлыщ-адвокат заявляет себя не только давним эсером, но прямо-таки лидером партии. И уже испытываешь толкотню с ним на верхах. И вот — сегодняшняя речь Чернова вовсе смазана Керенским. А именно здесь, как нигде в другом месте, перед лицом российского крестьянства место единственного вождя было за Черновым. Он должен был отечески направлять российское крестьянство, пренебрежённое социал-демократами, — то было его
И пока текли следующие пустые речи, Чернов решил, что ему надо произнести перед съездом ещё одну речь, уже третью, — даже сегодня, на вечернем заседании. Это можно будет объявить как ответы на вопросы, — а вопросы у съезда конечно будут. Какие? Ну, естественно, первый: почему у социалистов только 6 портфелей, а у буржуазии 10? Правильно, этого вопроса Чернов ещё не осветил. Можно будет сказать так:
—Мы входим в правительство потому, что страна не может ждать. Но идя туда, мы заявили, что мы — не своя, а народная собственность. Мы пошли потому, что нам приказали крестьяне, рабочие и солдаты. Нас шесть против десяти? Плохо, но потому что в России ещё мало социалистов. Есть целые уезды, которые состоят если не из чёрной сотни, то из серой сотни. Не забывайте, сколько на Руси сторонников старого режима. Ещё много людей в городах и деревнях не с нами — вот почему мы не можем заявить: не хотим иметь дело с буржуазией. Мы, эсеры, народ хитрый, нас на мякине не проведёшь. Если мы рассядемся на все правительственные стулья, то и получится междуусобие, которого от нас только и ждут. Мы — сила, а сильным торопиться некуда и незачем.
Могут спросить: а не отзовётся ли вступление в правительство лидера партии на работе партии? Хороший вопрос. Ответить так:
— Съезда партии ещё не было, у кого же можно было спросить? Высоки интересы партии — но интересы трудового народа выше! Я — беру на себя всю подготовку по земельному вопросу. Я — должен всё учесть, где что есть, и сосчитать, кому что дать. Подготовить переход земли ко всему крестьянству. Как только налажу в Петрограде — так буду ездить по местам, и мы вместе всё уладим. Я большую часть времени буду проводить не в четырёх стенах кабинета — а на местах, среди вас, каждый раз на том месте, где что-нибудь неладно, и там собирать съезды, рассматривать, — и мы всё уладим...