они за самоваром в «шестьдесят шесть». Когда в двадцать первом году Петр Степанович, отъездившись на бронепоезде, вернулся в свой пустой, нетопленный дом с выбитыми стеклами и заколоченными ставнями, когда обошел он, резко скрипя в тишине половицами, обе комнаты и пахнуло на него плесенью, холодной пылью – нежилым духом, и разбежался, пища, из наваленных в углу рогож выводок мышей, и заворочались, заурчали где-то в темноте под потолком дикие голуби, когда увидел он все это запустение, очень стало ему нехорошо, как будто понял, что жизнь окончена. Жены нет, сына тоже нет, сызнова начинать – опоздал. Прислушиваясь к унылому, мерному шуму осеннего дождя, он думал о себе горько, и очень хотелось ему найти хоть какую-нибудь зацепку от прежнего, чтобы не начинать жизнь заново, а продолжить ее. Не было у него такой зацепки, ничего не осталось. А тут как раз брякнула железным кольцом дверь, и, тяжело дыша, весь мокрый от дождя, шагнул в комнату Фома Лукачев – старый друг.
– Приехал? – спросил он просто, сел в уголок, поглаживая лысину, которая и тогда была у него обширной.
– Приехал, – ответил Петр Степанович. – Приехал, дружище...
Перехватило горло, он долго откашливался, а Фома, подперев ладонью бабье лицо, смотрел на него из угла жалостливо и смущенно. И Петр Степанович чувствовал, как все в нем теплеет под этим жалостливым взглядом – поделился тогда с ним Фома теплом своей души. Долго они молчали, наконец Фома кашлянул, полез в карман и вытащил бутылку с керосином (вот чудак, даже керосин не забыл), деловито заправил лампу, протер стекло и зажег. Из другого кармана он достал сверток с хлебом. Еще теплее стало Петру Степановичу. И уже совсем он согрелся, когда Фома легко, без усилия, словно бы так и надо, подал ему зацепку от прежней жизни, положив на стол колоду карт.
– Сдавай, что ли, Петр Степанович. От скуки.
Так сказал, как будто они вчера не доиграли кон и надо сегодня доигрывать.
Они начали в пустом, холодном доме под вой осеннего ветра, под шум дождя партию в «шестьдесят шесть». К полуночи Фома проигрался в пух и прах: у него было двенадцать козлов.
– Целое стадо домой пригонишь, – заметил Петр Степанович.
– Ты запиши, запиши, – сказал Фома. – Я их к тебе обратно перегоню.
С тех пор эта партия затянулась на пятнадцать лет с лишним, то один был в проигрыше и не хотел сдаваться, не отыгравшись, то другой.
В последние годы они играли мало, больше разговаривали. Фома, понимавший в газетах не все, приходил к Петру Степановичу за объяснениями, при этом так напряженно смотрел в рот ему, точно готовился услышать тайны вселенной.
– Эх, Петр Степанович, – говаривал он со вздохом. – Тебе бы в правительстве заседать, в Москве. Решать вопросы.
– Там есть поумнее нас, которые решают, – скромно отвечал польщенный Петр Степанович.
Фома покачивал лысиной, убежденный в глубине души, что людей умнее Петра Степановича не бывает.
...Петр Степанович поставил на стол рябиновую, две рюмки, тарелку с колбасой и вдруг заметил, что Фома чем-то сильно расстроен – душа у него не на месте. Он и вздыхал, и морщился, и прикладывал платок к своей лысине.
Оказывается, обокрали пакгауз: унесли ящик чаю. Фому – хотя кража пришлась на чужое дежурство – вызывали, допрашивали. К Петру Степановичу он пришел прямо из отделения, встревоженный и смятенный.
Петр Степанович нахмурился.
– А в городе вот кооперацию обокрали.
При этом известии Фома совсем обмяк.
– Значит, шайкой работают. Что же теперь делать? А?
– Смотреть лучше надо! – Голос Петра Степановича звучал раздраженно.
Фома своими новостями вконец испортил ему настроение.
– Смотреть надо лучше, – повторил он, швыряя на стол вилки. – Спите на дежурстве в своих тулупах – вот и воруют у вас! Эх вы, разини! Кто дежурил-то?
– Буланов дежурил, Прокофий.
– Три года ему, чтобы не зевал.
Фома жалостливо ахнул и заморгал безволосыми веками, заранее прощаясь с Булановым Прокофием.
– Детишки у него...
Петр Степанович сурово молчал. Фома поглядывал на него с робостью. В молчании выпили по первой, по второй. Только на третьей Петр Степанович немного отошел и заговорил:
– Воровство есть самая главная язва на теле государства. Так и знай, Фома, ежели в твое дежурство сопрут чего-нибудь – ты мне больше не друг. И не приходи лучше.
Игра не ладилась: Петр Степанович думал о вредоносных жуликах и ворах, сердился, ладонью потирал колючий подбородок. А Фому томили и мучили опасения: завтра вечером он вступал на дежурство – вдруг обкрадут?
– Послушай-ка, Петр Степанович, – несмело сказал Фома, выкладывая на стол червонного туза. – Одолжи ты мне своего кобеля...
– Зачем тебе? – Петр Степанович в удивлении приподнял брови, покрыл туза маленьким козырем, забрал взятку. – Кобель мне самому нужен – сторож.
– Я бы его с собой на дежурство водил. Он у тебя злой, как раз подходящий.
– А я с чем останусь? Ты кобеля уведешь, а меня обворуют. Кладовку в момент очистят...
– Да что у тебя воровать?.. Эх, Петр Степанович, свое украдут – хрен с ним, казенное бы только уберечь!
Петр Степанович подумал, пошевелил усами.
– Нет, Фома, кобеля не дам. Кобеля, сам знаешь, я вот с этаких щенков растил. Он у меня домовитый, всю жизнь на дворе просидел. Он и поселка не знает – сбежит и задавят его паровозом.
Фома безнадежно махнул рукой, повесил голову. Петр Степанович забрал у него вторую взятку.
– Ты лучше скажи заведующему, чтобы на это время сторожей по двое ставили.
Послышались шаги. Кашель. Сосед Петра Степановича, багажный приемщик, возвращаясь со службы домой, на минутку задержался у открытого окна.
– Здравию желаю.
– Здравствуй, – отозвался Петр Степанович. – Что больно поздно?
– Акт составляли. Беда! Украли у нас из багажного два чемодана.
Фома откинулся на стуле, побледнел. Петр Степанович в сердцах бросил карты и забегал по комнате. Душа его наполнилась яростным негодованием: враги наносил удары подряд. И, словно почуяв этих врагов, загремел цепью на дворе и залаял кобель. Петр Степанович решительно сказал Фоме:
– Пойдем!
Во дворе он успокоил кобеля, снял с проволоки кольцо, передал цепь Фоме.
– Смотри не упусти.
Кобель, подняв седую морду, тыкался носом в колени хозяину, вертел хвостом и тихонько поскуливал. Фома простился с Петром Степановичем, потащил за собой кобеля. Цепь натянулась, кобель уперся всеми четырьмя лапами и вдруг завыл так горестно, словно тащили его прямо на живодерню. Фома присвистывал, чмокал – не помогало. Кобель, мотая головой, продолжал упираться.
– Обожди, я сейчас, – сказал Петр Степанович.
Он сбегал домой за картузом. Пошли вместе. Рядом с хозяином кобель бежал охотно и весело. Петр Степанович проводил Фому до самого дома. Кобеля заперли в дровяной сарай. Петр Степанович ушел быстрыми шагами, чтобы не слышать его тоскливого воя.
Перрон был, как всегда в этот час, безлюден; гравий хрустел под ногами Петра Степановича. Он шел и думал о своих врагах. Раздражение в нем не улеглось – наоборот, все больше нарастало. Он фыркал, хмыкал, грозно осматривался кругом.
В одном из окон вокзала он увидел дежурного сержанта милиции, что сидел в кресле, разбирал бумаги, курил папиросу. Не раздумывая, Петр Степанович вошел в открытую дверь. Сержант привычно спросил, не