тихие, во всех дворах вразброд, как попало, перепутав часы, горланили захмелевшие петухи. Первые пчелы, первые мухи, замирающие на солнцепеке, ясный и сильный свист синиц с каждого дерева. Над водою, в низинах – тончайший дым полусонного лозняка. И невыразимо волновал весенний ветер, везде по-своему разный: прело-земляной и теплый – в поле, с тонким острым холодком от залежавшегося снега – близ леса, тугой, порывистый, даже суровый, с напоминанием о зиме – на крутом берегу Оки. А Иван Алексеевич шел через эту благодать, как чужой, не замечая весны, весь в напряженных думах о Стеше. К его ежедневным урочным километрам прибавились еще восемь: теперь он каждый вечер возвращался на ночевку в район, чтобы спросить в больнице у знакомого фельдшера: как она?

Больница – длинное белое здание под черепичной кровлей – чисто светилось широкими окнами сквозь тонкие березки, высаженные по фасаду.

Иван Алексеевич поднимался на высокое больничное крыльцо с новым, еще не посеревшим накрытием, с такими же новыми перилами, липко-смолисто-пахучими, и на каждой ступеньке все теснее дышалось ему, а ноги словно подтаивали.

Выходил по вызову санитара тучный фельдшер в белом халате, в темных очках на синевато-бугристом, вздутом лице и, обдавая Ивана Алексеевича резким запахом медицинского спиртового похмелья, солидно возглашал: «Диагноз – крупозное воспаление легких, возраст опасный, пока без перемен». На всю ночь Ивану Алексеевичу после этих слов хватало бессонницы.

А в те два самых тяжелых дня, когда решалась ее судьба («Кризис», – объявил все тот же фельдшер), – в эти дни Иван Алексеевич просто не помнил себя. Как дорога была ему Стеша! До этой болезни он даже не знал, насколько она ему дорога!..

Выздоравливала она быстро. Иван Алексеевич, улестив толстого фельдшера бутылкой армянского коньяку «Финь-шампань», через день по вечерам навещал ее, приносил гостинцы: мед, пряники, печенье. Беседы их были, как и раньше, об ее сыне, о делах в ее доме, о корове, что перешла на это время под надзор соседки. Но сколько зато прибавилось к тому, сокровенному и самому главному, что всю жизнь их соединяло! Минуты бежали, в окнах прозрачно алела заря, отражаясь розовыми тонами на белых одеялах и подушках, санитар выразительно кашлял – и они расставались. Иван Алексеевич смотрел в ее исхудавшее, потемневшее лицо с глубокими, резкими морщинами на лбу и щеках и сам чувствовал свои глаза светящимися изнутри. А Стеша всякий раз, проводив его долгим взглядом до двери, тихо плакала в подушку с не испытанной еще сладостью.

Пять недель ее болезни так слили их воедино, что, когда потом Василий приехал домой на каникулы, Иван Алексеевич с удивлением почувствовал и этого долговязого, белобрысого, малопочтительного парня своим.

Парень, гордый окончанием второго курса, говорил к месту и не к месту латинские слова, брался всех лечить, в том числе и мать, находя у нее какие-то мудреные болезни. Раньше он был с нею просто груб, а теперь – свысока. Ивану Алексеевичу пришлось однажды заступиться за Стешу и дать парню окорот.

– С кем говоришь?! – рявкнул он от стола на Ваську, побагровев и лицом и шеей.

Окрик этот прозвучал властно, по-отцовски, парень смешался, затих, незаметно исчез. А Стеша смотрела на Ивана Алексеевича большими робкими глазами и вдруг вся закраснелась до слез и побежала к печи, где у нее что-то жарилось. Она этот день запомнила для себя как счастливый.

Но что касалось переезда к Стеше на жительство, Иван Алексеевич держался прежней разумной линии: зачем? Стеша, может быть, и смогла бы ему объяснить – зачем, да не осмеливалась.

Июнь 1941 года принес войну и всеобщий перелом жизни. Толпы у призывных пунктов, толпы на вокзалах, первые затемнения, первые сводки с фронта, первые раненые в госпиталях. И по всей огромной стране разлуки, разлуки без конца и края, и днем и ночью. «Ну, прощай, не забывай, будь верна, береги детей...». «Прощай, возвращайся, жду...» Гудок, медленное, с железным скрежетом, движение вагона – все плывет, и вокзальные огни пушисты от слез...

На фронт военфельдшером пошел и Василий. Начались для Стеши, как и для миллионов наших женщин, молчаливые муки, полные труда, будничных забот, ожидания, томления, глухих рыданий по ночам в скомканный мокрый платок. Новые сводки по радио, письма с номерами полевых почт и жуткие, мертвящие перерывы: два месяца нет письма, три месяца нет письма...

Иван Алексеевич делил все Стешины тревоги. Сверх того он получил от войны еще и свою отдельную скорбную тяжесть по службе: военкомат поручил ему попутно с письмами разносить похоронные извещения. Был он раньше в каждом доме желанным гостем, а теперь стал черным вестником – это при его-то характере! Ужасная доля – первым произносить перед побелевшей матерью или женой роковые слова, первым слышать мукой исторгнутый вопль, – заткнуть бы уши да бежать, но еще и роспись требуется в книге, роспись нужно оформить, а уж какая тут роспись! Вспоминал он три своих фронта: японский, германский, гражданский... Там горького, соленого хватало, но такого испытания, да еще ежедневно, там не было!

Кончалась зима 1942 года. В марте морозы сошли, зато часто налетали с ветром внезапные мокрые вьюги, сменявшиеся днями затишья. В один из тусклых мартовских дней, к обеду, Иван Алексеевич вышел из колхоза, где вручил две похоронные, и, полный горьких раздумий, побрел не спеша по темно-серой, со следами навоза дороге. В ушах стоял надрывный плач Марьи Кузиной, перед глазами – лицо Ольги Зыковой с бессильно и жалко приоткрывшимся ртом; она и замуж-то вышла всего месяца три до войны. «Для всего народа какое страдание!» – думал Иван Алексеевич, глядя в грустную мартовскую даль, где меж бледно- серым снегом и таким же небом мокро чернела роща и летали на тяжелых крыльях вороны.

Путь его лежал в колхоз, где жила Стеша; он перешел через Оку, поднялся в гору по узенькой пешеходной тропинке, пересеченной кое-где ночными заячьими следами. Вручив три письма (похоронных в этот колхоз, к счастью, не было), он завернул, конечно, к Стеше, выпить чаю, развеяться от горьких мыслей. У нее застал гостя, по-городскому одетого: при галстуке, в пиджаке, в галифе, в хромовых мягких сапожках с калошами. Лет ему было примерно сорок, лицо сытое, румяное, в черных, чуть скошенных глазах колючие искорки – словом, человек острый и нездешних мест. На столе перед ним стояли бутылка, стаканчик, сковородка с яичницей, сбоку лежал фотографический портрет Василия с удостоверения и большая лупа на черной деревянной ручке.

Был этот гость в подпитии уже заметном и все порывался угостить Ивана Алексеевича. Охотно себя назвал: агент какой-то рязанской артели фотографов, принимает заказы на увеличение фотопортретов. Художественная проработка, ретушь, с доставкой на дом, будьте любезны!

– А ты, старик, чем занимаешься?

Иван Алексеевич ответил, что письмоносец. Мимоходом пожаловался на похоронные.

– Похоронные! – воскликнул гость. – В таком случае ты выходишь мне первый помощник!

Опять он пристал к Ивану Алексеевичу с угощением, и опять Иван Алексеевич отказывался: непривычен к спиртному. Гость ему все меньше и меньше нравился, но приходилось из вежливости поддерживать разговор. Да и Стешу нужно было выручать: она всегда боялась пьяных, сейчас отошла к печке, слушала издалека.

– А в каком же это смысле я выхожу вам помощник? – спросил Иван Алексеевич.

– В том смысле, насчет убиенных! – отозвался гость. – В них самая коммерция, кто понимает. Мое главное дело какое? Получить заказ, и чтобы оплата натурой: масло, яйца, мука. Я дома без масла, без белой муки не живу, без выпивки не обедаю. Папиросы курю «Казбек» в день пачку, а то и две, у меня в папиросе отказа никому не бывает! Кури!

Он говорил, блестя глазами и горячась, ему хотелось похвастаться умом, удалью, оборотливостью. Коробку «Казбека» он положил перед Иваном Алексеевичем, как азартный игрок – последнюю пятерку, пристукнув с размаху по столу. Стеша у печки вздрогнула.

Начиналось лишнее, пора было гостя выпроваживать, а он, хмелея все больше, взял свою лупу и начал водить ею перед очками Ивана Алексеевича, потом навел на портрет Василия.

– Гляди, старик! Восьмикратное увеличение! Вот она, кормилица моя! Да ты очки, очки-то сними!

– Очки мне снимать зачем? – тихо ответил Иван Алексеевич. – А только пора бы нам с вами пойти отсюда: у хозяйки дела.

Гость, ничего не слушая, молол свое:

Вы читаете Одна любовь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату