разубедило. Кроме того, как я часто тебе говорил, меня гораздо больше беспокоит, хорошо ли ты себя ведешь, чем хорошо ли ты себя чувствуешь, и когда от тебя не бывает писем, я стараюсь думать, что ты занят каким-либо более полезным делом. Пока ты будешь умерен, ты будешь и здоров, в твоем возрасте природа в достаточной степени заботится о теле, если только ей предоставляют свободу и если невоздержанностью, с одной стороны, и лекарствами – с другой, люди не чинят ей помех. Но с душой дело обстоит совершенно иначе, и она-то у людей твоего возраста требует серьезных и неустанных забот и даже кое-каких лекарств. Каждые четверть часа, в зависимости от того, проведены они хорошо или плохо, принесут ей существенную пользу или вред, и притом надолго. Ей надо тоже много упражняться, для того чтобы обрести здоровье и силу.
Присмотрись к тому, насколько отличаются люди, работавшие над собой, от людей неотесанных, и я уверен, что ты никогда не будешь жалеть ни времени, ни сил на то, чтобы себя воспитать. У какого-нибудь ломового извозчика органы все по состоянию своему, может быть, ничуть не хуже, чем у Милтона, Локка или Ньютона, но по своему развитию люди эти превосходят его намного больше, чем он – свою лошадь. Иногда, правда, рождаются гении, пробивающие себе путь лишь природными данными и не нуждающиеся в образовании, однако такого рода примеры слишком редки, чтобы с ними приходилось считаться. Но даже и эти немногие люди добились бы в жизни значительно большего, если бы у них было еще и надлежащее воспитание. Если бы такой гений, как Шекспир, был облагорожен воспитанием[66], красоты, которыми он так заслуженно вызывает наше восхищение, не нарушались бы сумасбродствами и нелепостями, которые им так часто сопутствуют.
Люди обычно бывают тем, что из них сделали воспитание и общество, когда им было от пятнадцати до двадцати пяти лет; поэтому помни, какое большое значение будут для тебя иметь ближайшие восемь- девять лет: вся твоя последующая жизнь зависит от них. Я совершенно откровенно выскажу тебе все мои надежды и опасения касательно тебя. Мне думается, что из тебя выйдет настоящий ученый муж и что ты сумеешь приобрести большой запас разнообразных знаний, но я боюсь, как бы ты не пренебрег тем, что считается вещами незначительными, хотя в действительности они весьма существенны, – я имею в виду обходительность, приветливость, располагающие к себе манеры: это подлинные и основательные преимущества, и, однако, люди, не знающие света, считают все это пустяками. Мне пишут, что ты говоришь очень быстро и неотчетливо, – это очень неудобно и неприятно для окружающих, и я уже тысячу раз старался тебе это внушить. Пожалуйста, будь внимателен к своей речи и постарайся ее исправить. Когда человек говорит отчетливо и приятно, он гораздо большего может добиться, и мне приходилось слышать немало содержательных речей, которые люди оставляли без внимания из-за того, что у произносивших их была неприятная манера говорить, и не меньше речей пустых, которым, однако, люди рукоплескали только потому, что их было приятно слушать. Прощай.
XXVI
Лондон, 17 мая ст. ст. 1748 г.
Милый мой мальчик!
Получил вчера твое письмо от 16 мая н. ст. и, прочтя его, написал сэру Чарлзу Уильямсу благодарность за внимание, которое он тебе оказал. Твое первое появление при дворе оказалось, по-видимому, удачным, и его величество король Польши обратил на тебя внимание. Надеюсь, что ты отнесся к этой похвале спокойно и с уважением, как и должен отнестись настоящий светский человек. Людей, плохо воспитанных и темных, всякое величие ослепляет: они до безумия пугаются, когда с ними заговаривают короли или великие люди, теряются, робеют и не знают, ни что, ни как им ответить, тогда как
Сколько я здесь видел людей, получивших самое лучшее английское образование, сначала в школе, а потом в университете, которые, когда их представляли королю, не знали, стоят они на голове или на ногах. Стоило только королю заговорить с ними, и они чувствовали себя совершенно уничтоженными, их начинало трясти, они силились засунуть руки в карманы и никак не могли туда попасть, роняли шляпу и не решались поднять; словом, в поведении их было все, что угодно, только не было естественности и простоты.
Человек воспитанный умеет говорить с нижестоящими людьми без заносчивости, а с вышестоящими – уважительно и непринужденно. Беседуя с королями, он останется совершенно спокойным; он умеет пошутить с дамами, принадлежащими к самой высокой знати, – непринужденно, весело, но вместе с тем и почтительно. С теми же, кто равен ему по положению, независимо от того, знаком он с ними или нет, он говорит о вещах, всех интересующих и всем доступных, не позволяя себе, однако, быть чересчур легкомысленным, нисколько не волнуясь и не делая никаких неловких движений. И надо сказать, что такая вот непринужденность всегда производит самое выгодное впечатление. ‹…›
А пока прощай, и да благословит тебя Бог!
XXVII
Лондон, 21 июня ст. ст. 1748 г.
Милый мой мальчик!
Мысль о том, что у тебя очень плохая дикция, никак не выходит у меня из головы и до такой степени меня тревожит, что я буду писать тебе об этом не только сейчас, но, может быть, и во многих других письмах. Радуюсь и за тебя, и за себя, что я вовремя об этом узнал и что, как я надеюсь, еще не поздно ее исправить, и всегда буду чувствовать себя бесконечно обязанным, как впоследствии, разумеется, и ты сам, сэру Чарлзу Уильямсу, написавшему мне об этом. Боже мой! Если бы по твоему недосмотру или по моему эта неловкая и неприятная манера говорить вошла бы у тебя в привычку, а это могло случиться через какие-нибудь два года, – как бы ты выглядел в обществе и на больших приемах! Кому было бы приятно твое присутствие и кто стал бы слушать твои речи? Почитай, что пишут о дикции Цицерон и Квинтилиан[68], какое большое значение они придают тому, чтобы она была приятной. Цицерон идет даже дальше, он утверждает, что оратору необходима хорошая фигура и что прежде всего он не должен быть vastus, т. е. непомерно большого роста и неуклюжим. Это доказывает, что он хорошо знал людей и понимал, какое большое значение имеет приятная внешность и изящество манер.
Мужчины, точно так же как женщины, следуют голосу сердца чаще, чем голосу разума. Путь к сердцу лежит через чувства: сумей понравиться чьим-то глазам и ушам, и половина дела уже сделана. Мне часто приходилось видеть, как судьбу человека раз и навсегда решали первые произнесенные им в обществе слова. Если их приятно услышать, люди, помимо своей воли, сразу же проникаются убеждением, что у человека этого есть достоинства, которых на самом деле у него может и не быть; с другой стороны, если речь его поначалу производит неприятное впечатление, у них сразу же появляется какая-то предубежденность и они не хотят признать за этим человеком заслуг, которые, возможно, у него и есть. И нельзя утверждать, что чувство это несправедливо и необоснованно, как то может показаться с первого взгляда, ибо, если у человека есть какие-то способности, он должен знать, как неимоверно важно для него красиво говорить и быть в обществе приятным и обходительным: тогда он будет развивать в себе эти качества и доводить их до совершенства. У тебя хорошая фигура и нет никаких природных недостатков, которые могли бы повлиять на твою речь; если захочешь, ты можешь быть обходительным, а речь твоя – приятной. Поэтому ни я, ни общество не припишем твою неудачу ничему другому, кроме как недостатку умения. Какое наблюдение, и очень верное, мы постепенно делаем над актерами на сцене? Не то ли, что самые сообразительные из них всегда говорят лучше всех, хотя голоса у них, может быть, отнюдь не лучше? Пусть у них даже совсем плохие голоса, они будут во всяком случае говорить понятно, отчетливо и с надлежащим выражением. Если бы Росций[69] говорил быстро, невнятно и грубо, то, ручаюсь тебе, Цицерон никогда не счел бы его достойным той речи, которая была произнесена в его защиту. Слова даны нам для того, чтобы мы могли выражать наши мысли, и до крайности нелепо произносить их так, что либо люди вообще не смогут понять их, либо у них пропадет всякое желание вникать в их смысл.