— Ты же здесь, говорят, поставил домину-пятистенок? Продал, что ли?
— Нашел Ваню! Квартирантов пустил. Там — зарплата, здесь — квартплата.
Доволен Вася, улыбка во все загорелое лицо. И опять начинает давить на меня:
— Не-ет, бледноват ты. Водочку, поди, попиваешь?
— А что, музыканты твои не пьют?
— Жрут! Дураки потому что. Денег не жалеют. А я вот думаю о будущей жизни… Кончится курортный сезон — подамся на Север. Там наш брат баянист — видная фигура. Здоровья поднабрался, годика два можно пожить и на вечной мерзлоте.
Гладко чешет, не зря потерся средь всякой публики… Задел он меня. Злость на себя поднялась. Надо свалить его чем-то неотразимым, а сказать ничего путного не могу… Завел совсем не о том. Дескать, в газетах долго работал. Столько нервотрепки. Командировки. Каждая несправедливость ранит в сердце. Да и о хорошем человеке пишешь — все равно волнуешься.
Ох, как тут Вася взвился:
— А мы что, не волнуемся! Да вон я, еще начинал когда, на Ростсельмаше с ребятишками- кружковцами перед иностранной делегацией выступал. Руки дрожали, кое-как потом пришел в себя… Пишешь еще, а творческого человека не понимаешь…
Тут наконец прикатил автобус. Я, не мешкая, — в него. Пока разговаривали, не заметил, как надвинулась туча из-за реки. Загромыхало вдали. Как-то разом налетел сильный, крученый ветер, взвихрил столбами пыль и давай швыряться ею.
Пассажиры бросились закрывать окна. В раскаленном автобусе дышать стало совсем нечем. Чтобы как-то отвлечься, раскрыл недочитанный журнал, специально взятый в дорогу. И надо же так. Стихи!
Автобус уже бежал по заводской плотине. Тучу прорвало, вода в пруду густо пузырилась и кипела. Дождь мигом смыл с автобуса пыль, остудил его. Когда открыли окна, стало свежо, и на удивление легко дышалось.
КОЛОДЕЗНЫЙ СРУБ
Весной, когда талые воды поднялись высоко, на нашей нижней улице обвалился колодец. Надо было менять прогнивший сруб.
В середине лета мужики резво взялись за дело. Было приятно и радостно смотреть на них по вечерам, когда они бойко тюкали топориками. Даже не видя работников, я слышал, как остро стесывают лезвия бока у бревнышек. А то вдруг топор запевал тупо и гулко. Это обушком пристукивали, прилаживали еще один готовый ряд. Работали не спеша. Подолгу курили, проводили время за разговорами. Кто-нибудь выносил пузатый чайник с бражкой, и начинала гулять кружка по кругу. А кто помоложе, на велосипед, бывало, вскакивал и мчался в ближайшую колхозную лавку.
Дружно работали, не в тягость был им тот труд. И не трудом вовсе, может, представлялся, а своеобразными мужскими посиделками. Но дело спорилось. Сруб рос на глазах. В трех клетках было уже по семь рядов, в четвертой — пять. Оставалось срубить всего какой-то десяток. И с мастером, что срубы умеет спускать, договоренность была, да что-то разладилось дело. Сначала один не вышел, потом другой. Вечера короче, темнее стали. А тут еще уборочная подоспела — совсем не до сруба.
Уж сентябрь на исходе. Клетки как стояли, так и стоят подле покосившегося сарайчика над старым колодцем. Набухли, потемнели под осенними дождями и вроде бы ниже от этого стали.
Вот ведь, кажется, пустяк пустяком — сруб какой-то колодезный. А и тот осиротел, занедужил без рук человека.
СТРОИТСЯ ДОМ
Когда и как появился он в наших краях, не знаю — не спрашивал. Живя в деревне два лета подряд, я видал его редко, от случая к случаю.
Возвращался он домой обычно поздно. Проходил по улице, мимо наших окон, нельзя сказать, чтоб устало, с опущенными плечами. Только ноги отрывал от земли, казалось, нехотя; шаг был короткий, шаркающий, отчего большие резиновые сапоги гулко ударяли о дорожку литыми каблуками, шлепали друг о друга широкими голенищами. Он всегда был в своей обычной брезентовой робе, то затасканной, испятнанной соляркой, то еще совсем новенькой, необмятой, вздувшейся пузырем на спине, меж лопатками.
Здесь, возле колодца, его встречал шумный выводок ребятишек: девчушки и пацанята мал мала меньше, разномастные, с белесыми волосенками и не по-здешнему черными, озорными глазами. Они с гвалтом окружали отца, и ему приходилось еще больше замедлять шаг. Кто постарше, стаскивали с него перекинутые через плечо две сетки с буханками хлеба. А самая мелкота шла рядом, ухватившись кто за полу куртки, кто просто за брезентовую штанину и устремив вверх, на смуглое отцовское лицо, преданные глазенки.
Всего у него было, кажется, восемь ребятишек, больше всех в деревне. Бабоньки, любительницы посудачить, все ахали да охали: дескать, как они с Марьей дальше жить думают с такой-то оравой при их достатке. Что, мол, неужели нельзя остановиться при нынешней-то медицине, зачем плодить нищету? И с ним самим вроде заводили однажды такой разговор. А он, по словам моей матери, свел все на шутку и добавил под конец:
— Нам, горцам, нельзя делать то, что вы говорите. Закон такой. Дети — большая радость. Нельзя радость своей рукой убивать.
От матери же я и узнал, что он азербайджанец. А жена, Марья, наша местная, работает телятницей в колхозе. Несколько лет назад уезжали они отсюда насовсем к нему в Азербайджан, да через год вернулись: не по Марье оказался тамошний климат, плохо стало со здоровьем.
В деревне все его называли запросто — Геркой. А между собой, за глаза, еще и Бульдозером. Может, потому, что работал он на заводе трактористом. А больше, пожалуй, из-за его необыкновенной работоспособности. По рассказам, «пахал» он действительно не в пример другим — откуда только брались силы. Помимо основной работы, постоянно участвовал в какой-нибудь срочной «шабашке», где аккордная плата и начальство идет на все, лишь бы дело было завершено ко времени. Слыл он отличным землекопом, и его обычно звали на такие работы, где нельзя применить технику.
Одно время он ездил по заводскому поселку на телеге с «пахучей» бочкой. Никого больше охотников до такого дела не нашлось, вот он и ездил — и ночью, и в открытую, днем, в зависимости от того, как ему