В тот же день поздно вечером я встретил Никиту. Редко он попадался мне в эти страдные дни. И сейчас тоже был усталый, чумазый, осунувшийся больше обычного — в чем душа держится. Но поздоровался бодренько, приостановился со мной на минутку напротив окон бывшего материнского дома. Про старшего брата не обмолвился и словечком. Все про страду, про уборку, про комбайнера-напарника. И сразу же спохватился:
— Тороплюсь. Полина баню истопила. А то ведь целую неделю, можно сказать, не ухожу с поля. Побегу — ребятишки ждут. Сейчас мы с ними — в первый-то жар!
ДЕДОВСКИЙ БОЧОНОК
Он был темен, стар и покрыт грязной паутиной. Из квадратного выреза на крутом боку несло кислой плесенью. Но потемневшая дубовая клепка была не тронута временем, и от щелчка ногтем бочонок гудел по-живому — весело и звонко.
— Дедовский еще, тяти моего, — стала рассказывать мать, когда я выволок его из-под рухляди на верстаке. — Самогон в ём держали. Давно это было, уж точно и не скажу. Потом забросили: мал. Отец после-то не раз принимался — ничего поделать не мог: рассохея, текёт и текёт.
Чтобы такой крепкий да протекал… Мне что-то не верилось. В руки его умелые — можно опять приспособить для чего-нибудь.
И на самом деле, ладный был бочоночек, аккуратный, всего литра на три. Я уже видел, как протру его на речке песком, потом еще наждачной шкуркой сниму грязь и лишнюю черноту. Из мягкого липового чурбачка выстругаю пробку-заглушку. В донце просверлю дырку, вверну бойкий латунный краник. Покрою бочонок бесцветным лаком, чтобы веселее заиграл древесный рисунок. А что в нем держать — дело десятое… Буду хвалиться перед друзьями. Больно уж сама по себе вещь хороша. И в город увезти ее просто, для такого недомерка найдется место в рюкзаке.
Перво-наперво я промыл его. Просмотрел на свет: много ли щелей. Нет, вроде, да и тонехонькие, проглядываются еле-еле. Вот только черемуховые обручи, концы которых искусно связаны хитроумной косой накладкой, оказались не так уж крепки. Кора на них местами облезла, зубья накладок кое-где предательски надломились. Обручи свободно болтались на бочонке, лишь крайние были закреплены гвоздочками- клинышками из листовой стали.
Разглядев внимательно обручи, я чуть не побежал хвастаться перед матерью. Вон в чем дело-то! Надо достать осторожно гвозди, снять все обручи, потом снова в том же порядке плотно насадить их и крайние закрепить. После и размачивать бочонок. Когда клепка начнет разбухать, обручи не дадут ей раздасться, и стыковка кромок станет более прочной, никаких тебе щелей.
Стал разбирать бочонок и думаю: почему же отец не догадался об этом? Не может быть, чтоб не понял такой простой вещи.
И решил про себя так. Ведь бочонок долго служил деду и отцу, стал в семье близким и привычным. Отец наверняка и мысли не допускал, чтоб разворошить его, щадил старость: вдруг он распадется вовсе, лучше уж попробовать вылечить его одной размочкой.
Ох как я обрадовался своей догадке! Вот, думаю, так и получается всегда. За многое наши отцы держатся по привычке, действуют с опаской, с оглядкой: как бы что из ценного старого не разрушить совсем. Мы же, не скованные прошлым, приходим, смело ставим все хоть с ног на голову и — раз, извлекаем истину.
Наконец собрал бочонок, стыки снаружи слегка расклепал и стал размачивать в корыте с водой.
Долго размачивал. Размачивал и проверял… Течет! Мне до слез обидно, а он течет. Ни при чем оказались обручи. Течь была в том месте, где донце врезается в клепку. Поработало-таки время в пазу, где сырость задерживается дольше, подточило древесину.
Вот тебе и молодая смелость!
А от бочонка этого перекинулась постепенно мысль моя на большее. Есть, оказывается, нечто вневременное, вечное, от которого никуда не уйдешь. И не относятся ли к нему неистребимая тяга к родным местам, в гнездо свое; подспудно живущая в нас любовь к давно уж, казалось, забытым излучинам светлой речки из детства; невесть откуда возникший вдруг звук лошадиного ботала, влажный запах подернутых туманом ночных лугов.
КАМЕНЬ
Блеклый лист тополя прилег на порыжелую траву. Широкий лист с узловатыми прожилками… Он напоминал руки отца, натруженные руки с буграми вздувшихся вен на тыльной стороне ладони.
И дом, и конюшня, и баня в огороде сработаны этими руками. И сейчас еще под навесом рядом с граблями и деревянными вилами заткнуты за черемуховые скобы ладные плотницкие топоры.
Я сидел и следил за листьями. Они падали и падали на траву, на серую плиту песчаника, косо лежащую в борозде. Я знал этот щербатый от ветров и дождей камень, оставшийся от фундамента. На нем школьником, иступив отцовское зубило, я высек свое имя и год рождения. Потом, приехав как-то в отпуск, я увидел рядом цифры еще одного года и инициалы младшего брата.
Кажется, давно ли это было? Вот так же осыпались листья. Я вышел сюда покурить: еще стеснялся в открытую при отце. А он неслышно подсел рядом, уже сухонький и меньше ростом, положил руку на плечо:
— Кури, Евгений. Кури без утайки. Тебе ведь восемнадцать…
Без потачки растил нас отец, наказывал: «Попробуйте у меня до семнадцати лет куревом баловаться или за стопкой тянуться! Узнаю — голову оторву!» Крутой был нравом и до работы жадный. Выпивши, любил наставлять нас: «Умирать собирайся, а хлеб-от сей…»
Я снова глянул на усыпанный жухлой листвой камень. Чуть видный в заросшей борозде, он походил сейчас на старую могильную плиту. И мне вдруг захотелось смахнуть печальные листья, положить его на видное место под тополем.
Нагнувшись к камню, я раздвинул траву. А потом опустился на корточки и легонько, чуть прикасаясь к шершавой поверхности пальцами, стал гладить его. На том месте, где раньше не было ни цифр, ни букв, я увидел неглубоко процарапанное: «Сережа». Сын… И когда только он успел?
Я не стал переносить плиту. Просто присел рядом. Пальцы машинально скользили по неровным бороздкам букв. Было тихо. Время от времени с веток срывались крупные листья и с шуршанием опускались на траву. И там, где они отделялись, на коре оставались маленькие, чуть приметные бугорки — будущие почки.
ЗИМНИЕ СНЫ
Летних снов я не помню. Слишком они обыденны и бестолковы. Да суетливым летом и не до них.
Зимами я вижу почти всегда одно и то же. Подо мной качаются палубы, море то ревет и швыряется брызгами, то ластится, голубое и тихое… На смоленых лодках я плаваю по диким рекам, палю костры на безлюдных берегах. Ощущаю в руках глубинный ход рыбы на упругой леске, которая неизменно рвется, — и я просыпаюсь среди ночи от досады и азартной дрожи… Под ногами палый лист, трескучие вороха, собранные ветром подле пней, по канавам, вокруг присадистых цепких елушек. И я хожу по этой россыпи, режу грибы, много грибов, и недоумеваю: как же все враз нести их? А ветер гудит, поет в вершинах деревьев, небо отражает звуки и осыпает меня ласковой музыкой…
А однажды мне приснился необычный сон. Будто вокруг никого-никого, и я один в центре огромной площади. Справа — тяжелый дом. Длинный, а ни одного окна. Только двери, двери, двери. Все железные и