И вообще, питерская сестра-подруга очень смелая. Не боится в лесу полезть под самые нижние, самые тёмные, самые страшные лапы огромной одинокой ели, стоящей рядом с просекой, потому что вычитала, что белые растут в тёмных местах, в ельниках. И действительно, возвращается оттуда с полным бумажным пакетом белых грибов.
– Что скажем бабушке, где нашли? – спрашивает её Аня. – Нас будут ругать, что мы сами отправились в лес без взрослых.
– Скажем, в парке нашли, – предлагает Настя. – Не выбрасывать же.
– Нет, ты что!
Белые грибы и вообще любые грибы для девочек сакральны. Грибы нельзя выбрасывать. Их можно не собирать, но выбрасывать, особенно белые, которые бабушка высушит на остывающей печи, и девочки потом, зимой, будут в своих далёких друг от друга городах – черноморском и балтийском – есть вкуснейший суп из белых грибов, нельзя!
– Да, в парке, это нормально, – соглашается Аня.
В сущности, парк отделяют от леса только некая условная невысокая – перепрыгнуть можно – дощатая оградка и речка-вонючка без названия, покрытая ряской. По вечерам здесь выступает красивый лягушачий хор, а в редкие прозрачные окна зелёного ковра можно наблюдать забавных мальков с несоразмерно большой головой и крохотным хвостиком. Детёнышей лягушки, так похожих на человеческие эмбрионы в ранних стадиях развития, уж теперь-то врач-интерн акушер-гинеколог Анастасия Николаевна Кузнецова знает, как они выглядят. Как знает она сейчас и то, что ничего
– Ну шо ты там, Оксана, нэ змэрзла?
Август. Достаточно прохладно. Совсем не так, как в родном городе, где в августе жарко. Всего около десяти часов на машине – из русского Настиного города в украинскую деревню где-то на границе Винницкой и Хмельницкой областей – и в августе уже прохладно.
– Нет, спасибо, баба Мария, – отвечает вежливая из последних сил Настя.
– Та шо ты Мария та Мария? Кажы – баба Маруся. Мэни так звычнuшэ.
«Ну, мало ли кому как привычней. Мне вот тоже «Настя» за двадцать три года стала как родная, как-то привычней «Оксаны», но не долбить же пожилому человеку, что я Настя, Настя, Настя! А Мария для меня навеки еврейка Муся Павловская, а не украинка Маруся Качур!» – сердится про себя Настя.
– Ты бач, яки гарни? Вы ж мои любы! А ты й нэ помитыла, Оксана! – Бабка получает какое-то болезненное удовольствие, называя Настю не её именем, хотя в хитрых умных глазах старушки отлично читается, что она прекрасно помнит, как зовут эту девицу. – А Ихорок казав, шо ты такый справный шукач грыба, шо ах, бо всэ дытынство тильки тым и займалась. Пидманула маво хлопця, так?
«Ох, так «пидманула», баба Мария, что вам и не снилось. И себя заодно, кажется, сильнее всех «пидманула»», – саркастически усмехается про себя Настя.
– Так это когда было, баба Мария, – Настя выдерживает паузу, нарочито произнеся удобный ей вариант бабкиного имени, – это ещё в школе было, последний раз лет восемь назад. Теряю квалификацию.
Некоторое время они молча собирают белые. И бабу Марусю, и Настю охватывает известный лишь заядлым грибникам азарт. Вроде уже и собрано больше, чем надо, и складывать некуда. Но белые грибы для грибника – это рулетка для игрока. Не отойти. Всё равно, кто рядом. Много не бывает. В карманы, в подол, за пазуху, в платок.
– Скикы рокив йи'х тут так бах'ато нэ було. Майжэ зарады тэбэ такый «врожай». – Довольная бабка решает сказать Насте приятное. Всё-таки она выходит за её внука «замиж», эта На-сь-тя. А то ведь по- разному бывает. Надьку, ту под себя прогнула, а Петро такую ту Тамарку нашёл, что бабка слово сказать боится. Так что, на всякий случай, «не треба супэрэчытысь». Старший внук, первый, любимый. «Хай будэ той собаци кистка», что называется.
– Ну, досыть вжэ! Пишлы до дому… На-сь-тя! Вэчеeряты[49] пора вжэ. Мабуть, Ихорок йи'сты хочэ.
«Раз «хочэ», то пусть его «йи'сты», – зло думает Настя, но вслух говорит:
– Да, пожалуй, пойдём.
И они снова молча идут.
Идут мимо ольхи, лип, осин и рябин. Мимо дубков, дубков, дубков, не тех, вековых дубов, знакомство с которыми водит Настя там, в своём русском Подмосковье, на кунцевской даче брата черноморской бабушки. Под теми дубами можно построить ещё один домик с верандой и пить на ней чай, сидя в тени фигурных листьев в кресле-качалке. И собака у ног. Русская борзая. Или русский «чубарый» спаниель в берёзовую крапинку. Или, как у бабушкиного брата, – шоколадный сеттер Тимофей. Глупый безалаберный любвеобильный Тима – Тимоша. Гениальная охотничья собака.
– Давай заведём собаку, – говорит Настя Игорю после того, как согласилась выйти за него замуж, и заявление подано, и они уже съехались.
– Зачем? – равнодушно спрашивает Игорь, переключая телевизионные каналы.
– Не знаю.
Настя в растерянности. Зачем люди заводят собак? У её поволжской бабушки-шофёра когда-то была собака. Очень большая собака лайка очень долго была. Чуть ли не двадцать лет. Настя ещё успела застать её старость. Его. Большой лайки Бурана. Он уже с трудом ходит по двору, почти ослепший, почти закрывший свои татарские лаичьи глаза, почти оглохший, пошатываясь и рыча не для острастки, а предупреждая: «Я иду! Ни черта не вижу, ни черта не слышу. Даже уже, чёрт возьми, ни черта не обоняю! Но я иду, я делаю обход, не будь я большая собака, чёрт побери сто тысяч чертей! И потому это… Аккуратней, родня, не наступите мне на лапу». На всё ещё мощную, крупную, широкую, породистую лапу. Он терпит поглаживания малышни, как терпит «эта Павловская» Анины расчёсывания седых спутанных волос. Морщась, но с любовью.
Как-то он ложится под старую яблоню и уже не может встать на обход. Бабушка-шофёр кормит его с ложечки сырым яйцом, поит его с ложечки козьим молоком и даже водкой. Потому что у него «ещё и кишечник». Моет ему под хвостом тёплой водой из нагретой солнцем бочки. Скармливает ему, нарезая на тонюсенькие кружевные кружочки острым перочинным ножиком, с которым ходит по грибы, почти целую палку дефицитной вкуснейшей московской колбасы, уже чуть тронутой белесоватым налётом, – небывалой роскоши для уездного Поволжья, где мясо по талонам, а из консервов лишь «Завтрак туриста», – привезенной роднёй из русской столицы и русских Южной и Северной Пальмир,[50] чтобы «дети ели». Но детям для Бурана не жалко. Они пожертвовали бы для него гораздо большим, чем дурацкая палка дурацкой вкусной московской колбасы. Он вяло жуёт и с трудом глотает. Кажется, что не потому, что хочет колбасу, а из уважения к бабушке-шофёру, в благодарность: мол, оценил-оценил, не плачь, старуха, чёрт побери твои слёзы! Она сидит рядом с ним почти сутки, покачивая старого пса, как малое дитя. А когда Буран умирает, бабушка-шофёр сама хоронит его тут же, в саду, недалеко от яблони, и не заводит собаку, потому что «заводить одну собаку после другой, лишь бы была, так же глупо, как после погибшего мужа тут же кидаться на поиски другого, лишь бы был. Собаки, как и люди, либо случаются сами, либо больше с тобой не случаются. Случится – заведу. Только вот уже лет десять не случается со мной собака. И, возможно, не случится никогда. Но это совершенно не важно. Потому что у меня была собака. Была моя большая собака. И был мой большой мужчина. Не важно, сколько времени. Он был, мой единственный мужчина. И, потому что он был, теперь есть вы».
Так говорит бабушка-шофёр, когда Насте четырнадцать и она незаметна, как белесые, чуть зеленоватые столбики необработанных изумрудов незаметны и неинтересны неспециалисту. Ане уже пятнадцать, и она ярка и хороша так, что слепит глаза: как большой огранённый сапфир в окладе из чёрного золота. И «эта Павловская» поздней весной умерла, и кажется, поэтому поволжская бабушка-шофёр говорит это девочкам, которые видятся последний детский раз в жизни. И, наверное, поволжская общая бабушка права насчёт собак и мужей. И даже двоюродных сестёр, которые случаются друг с другом только раз, только на рассвете и расстаются навсегда. Потому что те женщины, что встречаются в полдень, сидят