знаков отличия. На обороте была надпись: «Дмитро Качур. Квiтень 1942 року»[69]. Как и почему он стал «комирныком» в послевоенной советской Украине и почему не попал под горячую руку скорострельного правосудия военного времени – никому уже неизвестно. Автор допускает, что он, возможно, спас не одну славянскую жизнь родственников-односельчан на этом посту, а те – после – спасли его. Автор не судия, и для него не существует в этом изменчивом реальном мире априори чёрного и неизменно белого. Особенно в такой неоднозначной материи, как минувшие войны, рассуждать о которых столько лет спустя – всё одно что пытаться реконструировать некогда великую Империю лишь по крохотному обломку скипетра.
Игорь Качур со временем построил дом – полную чашу плоских телевизоров, домашних кинотеатров, кухонных комбайнов и стиральных машин с программным управлением и самоходными пылесосами, рабочие питомника посадили ему тощее дерево за деньги, и он растит сына, хорошего послушного кареглазого мальчика, отличника-физкультурника. Родители заставляют его много читать, чтобы он был «культурным развитым человеком». Пока папа пьёт пиво перед телевизором, мальчик в своей комнате перекладывает книги с места на место. У них с Оксаной всё как у людей, в их ограниченном, фиксированном прямыми кирпичными углами пространстве. Туфли, купленные для Насти Кузнецовой, всё ещё не выкинули. Мало ли. Сын когда-то наверняка соберётся «одружытыся», вдруг подойдут невесте.
Анна Баратова умерла в сорок пять. Повесилась. Милиция из Хмельника ехала сутки. Анна висела на крюке в сарае, и соседи боялись вынуть мёртвое тело, показывающее им страшный, чудовищно огромный язык, из петли. Они только увели корову, потому что та надрывно мычала на всё село. Собственно, из-за этого пронзительного животного стона к Г’анне БарЯтовой односельчане Качуры и заглянули. Хоронил её православный поп, отец Алексей («Олэксий»). Бывший советский лётчик, в бывшем миру – Илья Табаев. Закончивший в начале девяностых прошлого века одесскую духовную семинарию и «распределённый» в этот далёкий, недоходный украинский приход. Он потихоньку положил в гроб горстку родной и для него смоленской земли, которой у него в сарае стоял зачем-то целый мешок. Сам выкопал могилу, сам отпел и сам закопал. В ограде «цвынтара»[70] . За что ненадолго, до первого не то отпевания, не то венчания, не то крестин, был подвергнут односельчанами Качурами остракизму. Всеми, кроме двоюродного брата Игоря Мыколы, который любил странного попа не только «на Пэтра и Павлa» – самый большой сельский праздник, а и частенько ходил к нему в гости просто так, в дом, а не в «цэркву». Пока Мыколына жена не нашла у «дурня» «якусь капость про блядив». «Яму» Куприна, которую отец Олэксий опрометчиво дал Мыколе прочитать для понимания условности разделения «за-» и «внутриоградного» миров. Кстати, именно православный татарин Илья Табаев объяснил русской атеистке Насте Кузнецовой отличие деревни от села. Хоть двести ладных, богатых домов, а храма нет – деревня. Три бедняцкие хаты с церковью на пригорке – уже село.
Аня Павловская стала востоковедом и вышла замуж за «нового русского», но не за деньги, а по любви. Собственно, она выходила замуж за парня с рабочей окраины Питера со справкой вместо аттестата. Мама – «богема», рождённая в уездном городке сплава брёвен и бумажного производства, была против «гопника». Против «быдла» была и старшая сестра Света. Папа не был против. Папа был в «разведке». Поэтому Аня вышла замуж в чём была – в августе, с паспортом в заднем кармане потёртых джинсовых штанов. Она так ничего и не сделала ни со шрамами от ожогов, ни с дефектами наружных половых органов. Потому что любят не за густые косы вокруг головы. А не любят – не за нечёсаный, спутанный, слипшийся сивый хвост. Сейчас у Ани трое детей, и она абсолютно счастлива в своей нереальной бесконечной взаимностью любви с фантастическим согласием в сказочном строении странной архитектуры где-то под Петергофом. В отличие от Светы, вышедшей замуж по расчёту. В человеческий расчёт вкралась исходная ошибка.
Марбумкомбинат выкупили итальянцы. Модернизировали производство бумаги, нагнали невероятное количество разной сухопутной и речной техники, но Настина поволжская бабушка уже давно была на пенсии. Она обходилась очень малым и уже не писала картин. Дочь – «богема» и зять-геолог перестали приезжать вовсе, а сын-инженер – «голодранец» выбирался очень редко и уже не привозил ни красок, ни московской колбасы. И, кажется, приходил в негодность гораздо быстрее матери. Автор понятия не имеет, открыли и поддержали ли очередные итальянцы очередной России очередного Куинджи, пусть и не южноукраинского, а поволжского, но зато автор точно знает, что почти всё женское незамужнее население уездного русского городка под Казанью вышло замуж, быстро нарожало русых и черноволосых, устойчиво голубоглазых, сероглазых и даже раскосых, как татаро-монгольское иго, детей, научилось варить пасту, спагетти и выпекать пиццу с чем только под руку подвернётся, включая «Завтрак туриста». Собака с поволжской бабушкой так и не случилась, как не случился больше и муж, даже итальянский. Девяносто пять потому что. Итальянцы столько не живут. Но бабушка – бывший шофёр всё ещё обслуживает себя сама, всё ещё доит козу и всё ещё варит себе тут же скисающие супы.
Все украинские граждане этой истории остались гражданами Украины. Все российские граждане этой истории остались гражданами России. Кроме сменившей случайное гражданство Насти Кузнецовой. Все собаки этой истории – ирландский сеттер Тимофей, лайка Буран, несколько глупых щенков и дворняжка Шарик давно зарыты.
Что стало с самой Настей Кузнецовой, автор сказать не может. Потому что понятия не имеет. Понятие можно иметь о реальных людях и реальных собаках, а Настя, в отличие от всех прочих героев рассказа о Шарике, – не более чем плод древа фантазии автора. Автора, так и не смирившегося с реализмом простых кувшинов, яблок, отбрасывающих классические неизменные тени, хотя любой художник и должен уметь их рисовать. С тёмными елями, хотя они всего лишь разновидность хвойных деревьев. С украинскими белыми грибами, хотя автор как-то раз лично собирал их в лиственном лесу где-то на границе Винницкой и Хмельницкой областей. И особенно с тем, что «мы жили так странно две тысячи лет»[71], что уже смирились с Вавилоном ума и забыли о всепроникающем, всевидящем, всем понятном языке общения бессмертных душ, не имущих гражданства и знающих, что на самом деле смерть не имеет особого значения. Смерть – это всего лишь очередная условная граница бесконечного пути.
Бессмертная история безо всяких «или» (Серый)
Лихо злое, держись стороною
От меня, от жены, от детей,
От моих путей.
Не коснись ни одеждой, ни телом,
Ни злосчастьем своим оголтелым
Ни меня и ни их.
И Всясвет сохранит,
Чтоб не в дальнюю даль,
И не в пыль у дорог
Не впечатался след
Твоих ветреных ног.
Отойди, схоронись и прощай.
«Заговор» История эта бессмертна вовсе не потому, что автор полагает, что написал «Песнь песней» своей самонадеянности, актуальную и тогда, когда никто уже не будет помнить имя автора и последняя молекула его праха покинет Солнечную систему, и даже кварка не останется от автора в бездне вселенной. Вовсе нет. Цели и задачи автора куда более просты: проснуться в пять утра, полить пятнадцать кустов барбариса, посаженных мужем автора не то как дань авторскому детству, не то для воссоздания некогда дорогой автору атмосферы. Посмотреть на собственноручно посаженный мужем автора каштан, погрустить о том, что впервые зацветёт это прекрасное дерево лет эдак через пять. А пять лет для автора – это очень много. Потому что автор – обычный смертный человек. Точно такой же, как его смертные читатели. И, кто знает, может быть, лет через пять автор ослепнет и уже не увидит цветения белых свечек, оплывающих на ствол-подсвечник? Может статься, автор утратит обоняние и не насладится благоуханием долгожданных соцветий? Или вовсе завтра умрёт по той или иной причине, с тем или иным патологоанатомическим диагнозом. Так что автор начинает жить всё в один только день