– Едем в порт?! Да, мы обязательно пойдём в порт! Смотри! Уж год прошёл, а она помнит! – радостно завопил Сеня, колыша необъятным животом и одновременно делая «козу» под гнусавый аккомпанемент «у- тю-тю».
– Йезейфойд! – потрясая чудищем в шляпе, продолжала Соня гневно настаивать. – Кйокодий – Йезейфойд! Кембй-Й-йж! – злилась она на свой неповоротливый язык.
– Нет. Он не рыжий. Этот цвет – красный! А этот – зелёный! – продолжал упиваться собой дядя Эдик.
Злобно заехав ему по пузу творением массового воспалённого сознания советских алкогольно-коматозных художников, Соня известила присутствующих о своём намерении смыться немедленно одним-единственным словом, которое давалось ей без труда:
– Будка! – сказала она и, прихватив «Резерфорда», ретировалась на своих толстых коротких ножках.
Будкой назывался маленький летний домик, стоявший чуть поодаль от grand-строения, представлявшего из себя караван-сарай для друзей, многочисленных родственников, их друзей, их родственников – людей, в общем.
Дед, где бы он ни жил, обязательно строил Будку. Соня тогда думала – ради сопровождавших его при переездах с места на место загадочных сущностей. Из которых огромный сине-зелёно-жёлто-коричневый пыльный глобус был на первом месте. Правда, Сонечка больше любила другой – поменьше. Палево-пегий, рельефный, с таинственными надписями. По нему было приятно водить ладошками и обниматься с ним. И ещё он раскалывался пополам. А внутри всегда обнаруживались стаканы и бутылка.
Три огромные картины, казалось, сливались со стенами потрескавшимися горными хребтами и холщовыми потёртостями морей. Карты. Тогда Соня считала их картинами.
Одна была вся сплошь покрыта разной величины фигурами, подписанными для памяти. ЕВРАЗИЯ – очень длинно и толсто. АФРИКА – вся жёлтая. И белая, как мел, АНТАРКТИДА.
Вторая – таращилась «стрекозиными» очками и очень напоминала расколотый пегий глобус, только без фокуса со стаканами.
Третья – пестрела примитивизмом красок и вся, как муравьями, была усыпана «СССР»-ами, «ЧССР»-ами, «ПНР»-ами, «ГДР»-ами и прочими «ФРГ». На ней исконно жёлтая Африка походила на счастливый сон кубиста. Сушёные муравьишки букв хоть и не кусались, но и не смотрелись. Никакого наслаждения не приносили. Не в пример вкусному «ГАРВАРДУ», прекрасному безо всяких картинок, самоценному слову!
Ещё в Будке было очень много книг и странный аппарат, по поводу которого бабушка частенько говорила деду:
– Андрей, выбросил бы ты это… Посадят. Да и стыдно!
– Не стыдно. И не посадят. Я с участковым пью…
Бабка с дедом были «вещами в себе» и друг в друге. Мало кого замечая из своих четверых детей. Что уж говорить о целом сообществе производных – от мала до велика, – к которым относилась и Соня.
Дед был фактурным мужчиной. Видимо, с той поры Сонечка так тяготела к красивым мужским телам. Ему было семьдесят, когда он всё ещё мог стоять на голове без помощи рук. (Кажется, у йогов это как-то называется.) Поднимал тяжеленную гирю, обливался ледяной водой, брился наголо, несмотря на отличные волосы, и был суров до невозможности. В принципе ни с кем, кроме бабки, он не контактировал. Они никогда не называли друг друга «мать», «отец», «бабка», «дед». Только «Полина» и «Андрей». До самой смерти. Вначале его. И ровно через год – день в день – её.
Дед был невероятно гневлив – в разгар вечерних посиделок мог запросто швырнуть тяжёлый стол куда-нибудь в дальний угол вместе со стоящей на нём снедью только потому, что кто-то его, хозяина, перебил. Зато, приняв рюмку-другую, любил поразмышлять вслух. И делал это невероятно красиво. И Соня незаметно откусывала, подсматривала и вдыхала аромат, безотчётно наслаждаясь мгновениями близкой ей по духу жизни.
Деда боялись все.
Кроме Полины и Сонечки.
Что чувствовала бабушка – Соне было не суждено понять ни тогда, ни ещё в течение пары десятков лет после. И только сейчас она, пожалуй, решилась бы поговорить об этом. Но тогда было обидно, что её не замечают. Соня попыток не оставляла – подбираясь к деду поближе, она заглядывала ему в глаза оленячьим взором – о, этому она научилась, видимо, раньше, чем осознала себя! – и пыталась к нему прикоснуться. Он же отдёргивал руку, как будто кто-то незнакомый в толпе фамильярно хлопал его по плечу.
И вот однажды, когда в кухне дома ужинали очередные гости, Андрей вошёл и увидел на столе хлеб. Круглый такой, за двадцать восемь копеек. Кто-то положил его на стол, а Полина не успела заметить, ЧТО было НЕ ТАК! От него оторвали (а не отрезали!) горбушку. Выгляди он просто как перевёрнутая черепаха, без подостланного свежего полотенца, обошлось бы лёгким скандалом. Но в данном случае степень пренебрежения была чрезмерной. Беспомощный, изувеченный хлеб ВАЛЯЛСЯ на столе немым свидетелем плебейства. Дед побледнел и, неожиданно развернувшись, резким ударом кулака выбил в двери стекло витража. Все, кто был поблизости, застыли. «Кто?!» – прохрипел Андрей, не поднимая глаз…
Полина молчала. Она не произнесла спасительного для всех «Андрюша…» и дальше какую-нибудь кокетливую ерунду…
Да-да, не удивляйтесь. Полина заигрывала с дедом. И Сонечка была от этого в полном восхищении. Но что-то тогда в бабушке отключилось. Может, кому-нибудь было нужно, чтобы у Сони в голове поселился «Гарвард», бесконечная преждевременная любовь к мужчинам в формате Вин Дизеля, странная картинка и желание любыми способами добиваться своего, – неизвестно. Известно лишь, что Соня проковыляла через всю кухню, несмотря на полные ужаса глаза её матери, и сказала Андрею:
– Дедушка, идём.
И они пошли. В Будку. Там дед первым делом открыл пегий глобус и налил полный стакан. Выпил залпом и сказал: «Полина…» – и сунул Сонечке какую-то странную штуку. Штука была железная и крутилась. Позже она узнала, что это называется «микрометр».
Таких штук у деда было много. Они назывались странно. «Штангенциркуль». «Логарифмическая линейка». «Барометр». «Рейсфедер». Последним, кстати, было очень удобно «углублять» реку Лену на карте.
Сонечка не стала настаивать на том, что она – Соня, молча приземлилась прямо на пол рядом с диванчиком и принялась раскручивать микрометр, исподтишка оглядывая таинственную Будку, куда вход всем, кроме Полины, был строго-настрого запрещён.
Андрей пил стакан за стаканом и что-то рассказывал, обращаясь преимущественно к пространству за окном или к потолку. Соня-Полина не понимала, но было красиво и здорово. Позже он уснул, а ей ничего не оставалось, как тихо выскользнуть наружу, прихватив с собой железную штуковину.
На тропинке ждала мать. Как часовой, все два часа, что Сонечки не было, она мерила периметр, заглядывая в окна и прислушиваясь. Тут же вырвав у неё из рук микрометр, который та молча тянула к себе, она прокралась на цыпочках к Будке и положила его на ступеньки. Затем без единого звука, как партизан, ретировалась в дом, не забыв зацепить и дочь по дороге. Дома Соня сразу оказалась в кровати.
Уже засыпая, она слышала, как мать на кухне жаловалась Полине.
С тех пор у них с Андреем, у внучки и деда, завязался непубличный «роман». Они, как и прежде, не замечали друг друга на людях, но стоило ему уединиться в Будке, как Соня-Полина мухой закатывалась следом. Садилась на пол и делала вид, что играет, пока дед что-то писал в толстых тетрадях. Иногда он читал. Но чаще – говорил. Сонечка уже тогда понимала, что, с одной стороны, говорил он не с ней. С другой – какая-то тайная необходимость в её присутствии всё же была.
Совершенно невозможно было понять, что восемнадцать миллиардов лет назад произошёл Большой Взрыв. И Соня не понимала. Но дед говорил так, что, даже не понимая, она верила – это касается всех! А «горизонт событий»? Как такое осмыслить?! Нет. Здесь даже вера уже не спасает. Но Андрей делал так, что Соня могла это потрогать. Осязать прекрасное. И творить, не нуждаясь в осмыслении. Дед развил в ней совершенно божественную веру в математику, физику и запредельные возможности