откомандированы в Монтерей...
Бежали дни. Корабль был отремонтирован и щеголял новой окраской, чистотой и белизной. Трюм и всевозможные закоулки были до отказа заполнены пшеницей, мукой, ячменем, горохом, бобами, солью и сушеным мясом. Можно было бы нагрузить еще три таких судна, но, увы, их не было. Пришлось примириться с тем, что и пять тысяч пудов продовольствия – количество не малое.
Наступил день расставания. Толпа народа покрыла берег, у которого, в расстоянии одного кабельтова, носом к выходу из гавани мирно стояла на якоре разукрашенная российскими и испанскими флагами «Юнона». Многочисленные друзья и близкие на шлюпках и катерах были доставлены на корабль.
Торжественно и грустно прозвучала прощальная речь прослезившегося губернатора с пожеланиями счастливого пути. Острой болью отозвалась в сжатом тоской девичьем сердце Консепсии ответная бодрая и рассчитанная на эффект речь Резанова.
«Он не любит меня», – назойливо повторяло без конца это неопытное, но чуткое женское сердце.
Молча выпили по бокалу вина. Начались прощальные объятия и поцелуи.
Когда в почтительном поклоне, бесстрастными губами привычно холодный и такой уже далекий и недоступный чужеземец припал к дрожавшей мелкой дрожью трепетной ручке, у Консепсии не хватило смелости броситься к нему на шею: помолвка их и обручение были пока секретом.
Гости стали садиться в свои катера. Шлюпки уже подняты на корабль. Важный и торжественный Хвостов входит на капитанский мостик. Давыдов посылает поцелуй за поцелуем донне Анне. На корме стоит прямой и сухой Резанов и изредка помахивает шляпой.
Острый огненный клин вылетает из орудия, и звонкое эхо много раз повторяет резкий звук выстрела. За ним другой, третий – корабль окутывается дымом, сквозь который время от времени проступают знакомые, милые лица... И когда начинает отвечать крепость, дым рассеивается, и с высокого берега ясно видно, что корабль уже снялся с якоря и, украсившись розовыми на заходящем солнце парусами, медленно скользит к выходу из гавани.
Консепсия молча берет у отца подзорную трубу, и долго она дрожит в ее нервных, далеко вперед вытянутых руках. И вдруг горизонт заволакивается не то туманом, не то появившейся на глазах влагой.
– Ты устала смотреть, дитя, – приходит к ней на помощь, отнимая трубку и нежно обнимая, отец и видит, как две крупные слезинки падают на землю: «Нет, не любит...»
Резанов, тоже с трубкой в руке, – на капитанском мостике, рядом с Хвостовым. Он видит на далеком берегу хорошо освещенную группу лиц и Консепсию, но трубка не дрожит в его руке и глаза не заволакиваются туманом.
Случайно брошенный в сторону Хвостова взгляд заставляет присмотреться к нему пристальнее: тот же, как в далеком прошедшем, точно камея, тонкий энергичный профиль и вместе с тем что-то новое, бодрое.
– Николай Александрович, а как ваше с Давыдовым ухаживание? – с игривой ноткой в голосе спрашивает он.
– Великолепно! – отвечает Хвостов. – Мы не теряли времени даром, Николай Петрович, и, носясь верхом по горам и долам с сестрами да на охотах с братом, многое успели высмотреть.
– Да ну? – удивился Резанов. – Например?
– Извольте: испанцы здесь слабее, чем мы у себя на островах, в десять раз. Индейцы-туземцы ненавидят францисканских патеров до глубины души, они считают себя хозяевами своей земли и мечтают о чьей-нибудь поддержке против ига испанцев. А самое главное, плодороднейшие земли вплоть до самого Сан-Франциско беспрепятственно могут быть заняты без сопротивления хоть сейчас. Об этом Давыдов готовит доклад.
–Ха-ха-ха! – смеется Резанов. – А мне и невдомек, что вы политикой занимались!
– Доклад о военном положении, Николай Петрович, у меня готов, – серьезно говорит Давыдов.
– А я устал, Николай Александрович, смертельно устал, – говорит Резанов после долгого молчания и, передавая трубку Хвостову, спускается в каюту. Там он садится в мягкое кресло, в сладком изнеможении закрывает глаза и мысленно созерцает только что виденную, такую красивую в лучах заходящего солнца группу.
Думает он и о поразившей его перемене в Хвостове. «Неужели воскрес? Поскорей надо дать ему новое дело».
Уже на следующий день Резанов принялся за работу.
«Опыт торговли с Калифорнией, – писал он графу Румянцеву, – доказывает, что каждогодне может она производиться по малой мере на миллион рублей.
Ежели б ранее мыслило правительство о сей части света, ежели б уважало ее, как должно, ежели б беспрерывно следовало прозорливым видам Петра Великого, при малых тогдашних способах Берингову экспедицию для чего-нибудь начертавшего, то утвердительно сказать можно, что Новая Калифорния никогда б не была гишпанскою принадлежностью, ибо с 1760 года только обратили они внимание свое и предприимчивостью одних миссионеров сей лучший кряж земли навсегда себе упрочили. Теперь остается еще не занятый интервал, столь же выгодный и весьма нужный нам, и ежели и его пропустим, то что скажет потомство?
Предполагать должно, что гишпанцы, как ни фанатики, не полезут далее, и сколь ни отдалял я от них подозрение на нас, но едва ли правительство их поверит ласковым словам моим.
Часто беседовал я о гишпанских делах в Америке с калифорнским губернатором. Они похожи на наши.
«Я получил от своих приятелей из Мадрита сведения о том, – говорил он, – как ругали там Калифорнию министры: «Уж эта Калифорния, проклятая земля, от которой ничего нет, кроме хлопот и убытка!» Как будто я виною был бесполезных в ней учреждений. И это в то время, когда торговля получила великое покровительство и класс людей, в ней упражняющихся, до того ныне уважен, что король, вопреки дворянских прав, дал многим достоинства маркизов, чего в Гишпании никогда не бывало».
«Скажите, – спросил я, – что стоит в год содержание Калифорнии?»
«Не менее полумиллиона пиастров».
«А доходы с нее?»
«Ни реала. Король содержит гарнизоны и военные суда, да миссии он обязан давать на созидание и укрепление церквей, ибо весь предмет его есть – распространять истинную веру, и потому, как защитник веры, жертвует он религии всеми своими выгодами».
Я много сему смеялся.
Теперь перейду к исповеди частных приключений моих. Не смейтесь, ваше сиятельство, но никогда бы миссия моя не была бы столь успешной, если бы не помощь прекрасного пола.
В доме коменданта де Аргуелло две дочери, из которых одна, по заслугам, слывет первою красавицей в Калифорний. Я представлял ей климат российский посуровее, но притом во всем изобилии, она готова была жить в нем. Я предложил ей руку и получил согласие.
Предложение мое сразило воспитанных в фанатизме ее родителей, разность религий и впереди разлука с дочерью были для них громовым ударом. Они прибегнули к миссионерам, а те не знали, как решиться, возили бедную мою красавицу в церковь, исповедали ее, убеждали к отказу, но решимость ее, наконец, всех успокоила. Святые отцы оставили дело разрешению римского престола».
Так писал Резанов. Многие из его предложений были осуществимы.
Нерадостными новостями встретил его Баранов. За время плавания в Калифорнию на Кадьяке скорбут унес семнадцать человек русских и много туземцев, в Ново-Архангельске шестьдесят человек были при смерти.
К концу марта, однако, подошла ранняя сельдь, и люди стали оживать, а к прибытию Резанова осталось больных всего одиннадцать человек.
В октябре захвачен был колошами Якутат. Опять вспыхнули волнения среди чугачей, медновцев и кенайцев.
В проливах гуляли и обторговывали русских целых четыре бостонских судна, да столько же ожидалось.
«Когда же избавимся мы от гостей сих и как, ежели не будем помышлять о прочном устроении флотилии нашей? – взывал Резанов в своих письмах в Петербург. – Я писал, почему считаю бесполезным