– Ну что мы будем заранее... – расправляя свои карты, Маша искала черные крестики. В ее руке козырей не было. – Ты же знаешь, это зависит не только от меня.
– Конечно, конечно... – отец замахал руками. Мельком Маша увидела: у него полно козырей. – Но я, когда об этом думаю... Если ты поступишь, я буду
Все, что он мог сказать, дочь знала сама. То, о чем отец не сказал вслух: его собственная мечта. Давняя и недостижимая. Диссертация, которую хотел защитить.
Ему
Он кивнул, потому что она, сидевшая в окошке, была веселой и доброй. Выводя русские буквы, она спросила про день рождения, и он растерялся. «Не знаешь? – девочка удивилась весело. – Давай запишем первое сентября – первый учебный день?» Он снова кивнул, соглашаясь. Девочка писала сосредоточенно, и Мойша, глядевший сквозь маленькое окошко, восхищался ее красотой: с ней он не сравнил бы ни одну из своих сестер.
На языке, которого она не знала, Мойша думал о том, что эта девочка похожа на фокусника – однажды в их местечко явился бродячий цирк. Приехали на повозках. Он видел представление, бегал на площадь. С волшебной легкостью она превратила его в другого мальчика, оставив от прежнего только национальность и отчество, потому что ни то ни другое не показалось ей смешным. Прожив жизнь, он убедился в ее правоте. Никто и никогда не находил ничего смешного в этом остатке.
Он выучился, воевал и честно работал. Всей душой хотел на них работать. Если бы не они, так бы и остался в своем местечке под Гомелем. За честность
Теперь он радовался тому, что дочь, говоря об аспирантуре, не принимает серьезный тон. Легкость ее тона Михаил Шендерович объяснял по-своему: у дочери есть верные шансы их обмануть.
Обычно он старался подстроиться, но почему-то именно сегодня впервые заговорил серьезно, однако глянув в ее глаза, об этом пожалел. Откладывая козыри в сторону, думал о том, что совершил какую-то ошибку, которую уже нельзя исправить.
Проиграв в третий раз, дочь отложила карты.
Если б можно было взять обратно, он дорого дал бы за то, чтобы, начав игру заново, не произносить серьезных слов.
– Машенька, – мама заглянула в комнату. – Совсем забыла. Вчера тебе звонили. Какой-то молодой человек...
Маша обернулась: кроме Юлия, некому. Не звонил давно. Почти забыла о его существовании.
– Молодой человек? – отец глядел беззащитно.
Маша встала и протянула руку:
– Поздравляю с сокрушительной победой!
Отцовская рука была слабой и безвольной.
«Кроме Юлия – никого». С ним она сможет поговорить по-человечески.
Он подошел сразу, как будто дожидался звонка. Говорил сдержанно – Маша отметила какую-то перемену. В том, что звонил, Юлий не признался – она не стала уточнять. Скорее из вежливости, заранее уверенная в благоприятном ответе, поинтересовалась здоровьем его отца.
– Он... Отец умер, – голос остался ровным.
– Но он же...
Его отец шел на поправку. Она осеклась. Что-то похожее на обиду поднялось в сердце – ей-то уж мог сообщить.
– Из больницы выписался, врачебный прогноз – самый благоприятный, дали направление в санаторий. Хороший, в Дюнах, – Юлий перечислял монотонно, как будто подробности, выстроенные в правильную последовательность, могли объяснить исход. – Сердце. Второй инфаркт, – опередив ее следующий вопрос, Юлий замолчал.
– А где?.. Где похоронили? – не то чтобы это казалось важным, но Маша не могла остановиться.
Он назвал Преображенское. Помедлив, Маша сказала, что хочет съездить на могилу. Об этом она думала одной половиной головы. В другой сидела мысль о пепле: «Возьму с собой. Подхороню где-нибудь в сторонке...»
Юлий вспомнил: помогла, приехала в больницу. И согласился:
– Хорошо.
Так и не узнала имени – отец и отец... Отцовские веки, еврейский выпуклый лоб... Подглазья, залитые темным. Снова все путалось, как тогда, в больнице. Отцовские веки вздрагивали едва заметно, словно душа, воплощенная в разных еврейских телах, лежала на Преображенском погребенной заживо. Не трогаясь в небо, стыла под сводом ленинградской земли.
Стыд за давнюю больничную выходку стегнул крапивным хлыстом. Обжег щеки. Она видела лицо, поросшее могильной щетиной. Земля была тяжелой и влажной. Она думала: гроб опустили в воду. Потому что там, на Преображенском, ее не было. Не сообщили, не позвали. Если бы сообщили, уж как-нибудь сумела бы справиться с этими кладбищенскими тварями.
Теперь ничего не исправить.
Вынимая ящики, Маша вытряхивала содержимое: тетради, конспекты, старые записи. Жизнь, прошедшая от поступления, становилась иссохшей веткой – не сегодня-завтра ее отсекут. «Винить некого, – она думала, перелистывая. – Даже Иосифа. Даже Валин длинный язык. Дело не в языке, а в голове. Длинный язык – паучье техническое средство...»
Давно, еще в школе, их водили в музей. Экскурсовод демонстрировала плакат: голова фашиста, разрезанная вдоль. Правая половина – живая, левая – череп с пустыми глазницами. К живому уху припал болтун, выдающий тайну. Маша вспомнила название:
Собирая в передник, Маша носила конспекты в туалет. Бумага прогорала быстро – корчились, превращаясь в прах.
«Фашист... При чем здесь фашист? Это у
Спалив последнее, смыла и протерла щеткой – уничтожила следы.
Теперь, вспомнив Марту, она радовалась, что отдала книги. Уничтожить, как сделали Панька и Фроська, разорвавшие немецкие книги, – на это не хватило бы сил. Пусть читает и радуется. Воображает, что это написано про русских. Верит, что ничего не изменилось, осталось прежним. Тешит себя классическими героями. Этими
Маша думала: «Смешно. Убил старух, надеясь стать миллионером. Теперь не понадобится. Деньги – фикция, – она хихикнула. – Для