так же необходимы ему, как… как, скажем, богу седьмой день, день отдохновения, когда все уже сотворено, все уже названо своими именами, но если не отдышаться, того и гляди придется начать все дело творения сначала. «Отдышаться» означает при этом не просто забвение перенесенного, но и наслаждение созданным; а «наслаждение» не только восстанавливает силы и заряжает энергией, но и утверждает в убеждении, что ради всего этого, сотворявшегося в течение долгих лет капля за каплей, собиравшегося по кусочку, приобретавшегося помалу, — стоило, в самом деле стоило мучиться и надрываться, стоило заниматься каждый день одним и тем же… хотя бы сохранением и оправданием своей жизни, несмотря на то что сам же давно поставил на ней крест, — словом, стоило перенести и выстрадать все, что уже перенесено и еще предстоит перенести. Такие мысли обуревали Димитрия, пока он сидел, поставив ноги в горячую воду, окруженный им же сотворенными существами и предметами, окутанный клубами горячего влажного пара, напоминая какое-то древнее шумерское божество, поглощенное самим собой, затерянное в самом себе, как бы гневающееся на что-то или о чем-то глубоко задумавшееся. На спинке его стула висело пушистое махровое полотенце; рядом, на керосинке, кипящий чайник сигнализировал бешено стучащей крышкой: «Снимите меня скорей с огня, больше мне невмоготу». И Дарья крутилась тут же, чтобы подать мужу полотенце или добавить, если понадобится, в таз горячей воды. «Си бемоль. Си бемоль, говорю вам, мадмуазель!» — слышался из залы голос учительницы музыки; и когда под неокрепшим, робким пальчиком маленькой Нато какая-нибудь клавиша издавала слабый писк, словно птенец, вываливающийся из гнезда, счастливые супруги переглядывались с довольной улыбкой.

Но на беду для них, на свете происходили гораздо более значительные события. Стачки и забастовки рабочих стали теперь в империи обычным, почти повседневным явлением. Империя готовилась к войне. Иного пути у нее не было: надо было напасть на кого-нибудь из соседей, чтобы свои домашние не разорвали ее на части. Под «домашними», разумеется, подразумевалась и Грузия. (Ох эта пресловутая Грузия, дикая, неукротимая страна! Вот к чему ведут мягкость и снисходительность! Сначала подавай им театр, потом газеты, журнал, школу… Ну вот, дошли и до игры в республику.) Грузия была как взведенный курок. И сюда тоже ввозили из-за границы оружие, и здесь боролись, соперничали, объединялись и раскалывались политические партии: социал-демократы, социал-федералисты, анархисты, эсеры… Гурия была уже охвачена огнем. Стоило в Петербурге, в Москве, в Киеве, в Варшаве или в Хельсинки показаться грузину, как его тотчас забрасывали вопросами о гурийских делах. В Ясной Поляне хмурый Толстой внимательно прислушивался к рассказам гостя из Грузии, Мишо Кипиани. А тем временем заматерелые в плутнях имперские генералы покоряли в необозримых азиатских просторах несуществующие крепости. И Петербург незамедлительно вознаграждал их чинами и орденами — ему ведь необходимы были герои! — а если кто-нибудь осмеливался выступить с обличениями, то его забивали камнями, обвиняли во всех смертных грехах, объявляли евреем или поляком, врагом империи, стремящимся замарать и ославить лучших ее сынов. Император был одет в простой сюртук и держал в руках простую фуражку. Слегка загоревший от крымского солнца, невысокий ростом, светловолосый и голубоглазый, он походил на застенчивого гостя. Он коснулся пальцем Георгиевского креста на груди капитана, стоявшего перед ним навытяжку, и спросил: «Бывали ранены пулей?» — «Так точно, ваше величество!» — выкрикнул в ответ капитан. «Больно было?» — «Никак нет, ваше величество!» — выкрикнул капитан. «Испугались?» — «Никак нет, ваше величество!» — выкрикнул капитан бойко, не задумываясь. Царь повернулся к военному министру и не повелел, не высказал желание, а попросил: «Повысьте в чине». И вот капитан, превращенный в полковника, ополчился на Японию. «С нами бог», — доносилось пение из храмов. Газеты клятвенно утверждали, что во время богослужения само собой развернулось и зашелестело знамя, а это было верным предзнаменованием неизбежной нашей победы. Впрочем, в газетах появлялись временами и тревожные известия. Победоносные имперские силы терпели одно поражение за другим от малорослых японских уродцев — Оямы, Ноги, Того, Куроки («Странные имена, правда? Забавные…»). Молебен следовал за молебном. «С нами бог», — распевали священники. Пели, опустившись на одно колено, сняв фуражки, генералы, полковники, майоры, капитаны, поручики, фельдфебели, ефрейторы. Главнокомандующим сухопутных войск был назначен самый лучший генерал империи, начальником флота — самый лучший адмирал; но первый вскоре вынужден был скомандовать отступление, а второго ожидал японский плен. «Поглядите-ка на этих недоростков, на этих макак!» — наперебой твердили, не без некоторого смущения, газеты. Никак не удавалось сдержать японского Нельсона. Одна имперская эскадра уже покоилась на дне океана, а на другую еще только собирали деньги в народе. Был объявлен «кружечный» сбор.

Разочарованные и обозленные люди отводили душу едкими шутками: «Отберут политую твоим потом копейку и тут же в воду выбрасывают». Народ окончательно отвернулся от власти, народ и власть решительно смотрели в разные стороны. Московские студенты дошли до того, что послали поздравительную телеграмму японскому микадо. Вся Грузия распевала стихи Акакия Церетели. Одноногий Коста философствовал, изображал прорицателя, пророчествовал: «Самая пора тебе, Димитрий, вырыть нору, закопаться в землю со своей семьей; ты на меня не смотри, я и так в подземелье живу. Скоро хлынут кровавые дожди, такие, что подумаешь — настал конец света». Империя была в тревоге. Престол при каждом движении императора зловеще, угрожающе поскрипывал и пошатывался под ним. Тревогой был объят, разумеется, и батумский полицмейстер; на каждом шагу ему мерещились тайные заговоры: стоило двум знакомым людям, встретившись на улице, остановиться, чтобы поговорить, как он уже подсылал к ним своих филеров. Не легче приходилось и полковнику Везиришвили: он ел вместе с солдатами из оловянной миски, чтобы никто не усомнился в добротности солдатской пищи. Правда, сразу после еды он проглатывал добрую порцию английской соли и едва успевал добежать до уборной. Он всячески изощрялся, чтобы задобрить солдат, — даже открыл для них клуб в казарме; солдаты пили здесь чай (заварка стоила копейку, а кипяток отпускался бесплатно), играли в шашки и бренчали на балалайке. Полковник Везиришвили настолько боялся нарушить покой солдат, что запретил отставным офицерам, давно уже пустившим прочные корни в земле «страны обетованной», разводить кур и индеек: чтобы солдаты не возбуждались и не раздражались, глядя, как петухи топчут своих подруг. Впрочем, сам он, однако, был не в силах изменить издавна заведенному порядку, и всякий раз, как какого-нибудь солдата навещала жена, он сперва уводил ее в свой кабинет, угощал копеечным чаем, тут же, на столе, «топтал» усталую и запыленную, проделавшую пешком далекий путь женщину и только после этого отпускал ее к мужу. И вот этот неуемный жеребец, по примеру верховной власти, прикидывался овечкой, чтобы задобрить и подкупить солдат, жаловался на старость, на немощи и каждый день, по-старчески шамкая и сюсюкая, напоминал выстроенным на плацу солдатам о принесенной государю присяге и отечески уговаривал их не поддаваться соблазну сатаны, не слушать этих безбожников-революционеров, которые ни во что не ставят отечество и государя, подкапываются под трон, расстригают священников, оплевывают иконы, перепахивают могилы, пожирают младенцев и — вообразить только! — наганными стволами лишают невинности благородных девиц. Пока Везиришвили и подобные ему хитрили, чтобы выиграть время, власть торопливо копалась в замшелых сундуках управления и все снова и снова извлекала оттуда старинные, испытанные средства, уловки, методы: «хлеба и зрелищ», «разделяй и властвуй», «натравливай друг на друга», «выпусти красного петуха», «обещай, но не исполняй обещаний», «растлевай и наказывай», «притязай на все, чтобы получить хоть часть», «спаивай, чтобы пели», «спаивай, чтобы плясали» — и, главное, спаивай, спаивай, спаивай, спаивай. «Бочки уже в пути, сегодня мы все вместе осушим чарку за здоровье государя- императора», — говорил полковник Везиришвили и при этом, уподобляясь столетнему старцу, шамкал, задыхался, стонал, с трудом вытаскивал из кармана огромный пестрый шелковый платок и медленно, убийственно медленно вытирал «влажные» глаза — сперва один, а потом другой, чтобы всем были видны, чтобы всех растрогали и усовестили слезы этого доброго, сердечного, почтенного старика. Солдаты стояли перед ним навытяжку в строю, смеялись в душе шутовству полковника и думали только об одном — чтобы им дали на минуту-другую присесть, скинуть сапоги, перемотать портянки да подымить махоркой. Но представление пока продолжалось. Гремели барабаны. Полковое знамя развевалось в воздухе, как хвост дракона. «Пусть каждый поцелует знамя. Разрешаю. Сегодня особенный день», — не скупился на милости полковник. А знамя лениво полоскалось, вилось, шелестело. Солдаты толпились вокруг, словно ожидая раздачи подарков, крестились, падали на колени, целовали кончик развевающегося знамени — одни были искренни, другие притворялись, но полковник делал вид, что ничего не замечает, по-стариковски тряс головой и хрипло выкрикивал: «Кто заплачет в доме у нашего врага?» — «Ма-ать!» — гремело в ответ войско. «А ещеее?» — вытягивал, как курица, шею полковник, как бы для того, чтобы лучше расслышать ответ. «Же-наа!» — гремело войско. «А еще, еще-е?» — спрашивал разохотившийся полковник. «Доч-ка-

Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×